Марий и Сулла - Милий Езерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В атриуме было много гостей, а из таблинума доносился голос Цинны.
Старик, терзаемый недугом, пил вино и слушал хвастливую речь центуриона, рассказывавшего об убийстве претора.
— А голова? — хрипло спросил Марий, когда входил Мульвий.
— Вот она!
Марий взял отрубленную голову, с которой капала кровь, и смотрел на нее с торжествующей улыбкою.
— Вот где нам суждено было богами встретиться! — захохотал он. — Много лет назад ты обозвал меня, плебея, дерьмом, а теперь и я скажу тебе: «Ты, патриций, дерьмо и с дерьмом сгниешь». Центурион! Тело и голову бросить в нечистоты!
И, обернувшись, взглянул на Мульвия:
— Зачем пришел?
— Цинна передал Серторию отряд Немезиды и твоих бардиэев…
— Лжешь! — крикнул Марий, и его жирная шея налилась кровью.
— Клянусь Немезидой!
Марий оглядел собеседников бешеными глазами.
— Люций Корнелий! Прошу тебя ко мне…
Голос его прокатился по атриуму, заставив всех насторожиться. И когда Цинна в сопровождении Фимбрии, вышел из таблинума, Марий закричал:
— Что это значит, Люцнй Корнелий? Почему ты передал моих бардиэев Серторию?
Цинна, сильно подвыпивший, а потому более дерзкий и задорный, чем обыкновенно, сказал:
— Это значит… это значит, что так нужно…
— Люций! Разве бардиэи — не мои сателлиты?
— Я тебе дам других…
— Нет! Ты не посоветовался со мною, омрачил нашу старую дружбу. Ты…
— Я консул, дорогой Гай, и нахожу, что в республике больше не осталось тел, которые должно дырявить копьями… Скоро наступит Saturnia regna, [31] и жизнь станет иной… Ты любишь детей, они называют тебя дедушкой, и не для них ли ты хочешь создать светлую жизнь? А если так, то пусть новую жизнь не омрачат больше убийства невинных.
Марий глубоко вздохнул, седые волосы его зашевелились. Да, он любил детей. Нередко на площадях он, старый, грузный, принимал участие в их играх, и тогда лицо его светилось смехом, а глаза юношески сверкали.
— Пусть боги воздадут нам за наше человеколюбие, — улыбнулся Марий.
Цинна захохотал.
— Человеколюбие? Ха-ха-ха! Слышишь, Фимбрия? Оно известно всей Италии… Впрочем, ты прав. Во имя человеколюбия совершили мы страшное кровопускание римским оптиматам, ибо опасались, как бы полнокровие не привело их к удару. Сенат сильно поредел благодаря нашим заботам, и мы, с помощью богов, пополним его…Обдумай, кого из достойнейших хочешь ты выставить кандидатом, прикажи скрибам составить списки.
Марий задумался.
— А всё же я прошу тебя, Люций, оставь мне моих бардиэев…
— Если ты настаиваешь, пусть будет так. Но помни: насилия нужно прекратить…
— Конечно, тем более, что я согласен с тобою…
А сам подумал: «Он слеп, еще не все оптиматы истреблены, и не я буду Гай Марий, если не уничтожу злодеев».
Цинна отвернулся, заговорил о чем-то с Карбоном, но Марий перебил их:
— Еще одно слово, Люций! А как же отряд Немезиды?
— Он останется в ведении Сертория.
— Почему? Вот начальник отряда Мульвий, которого ты ценишь…
Цинна быстро взглянул на Мульвия:
— Привет тебе! Рад, что ты пришел. Подчиняйся Серторию и полюби его. Это лучший борец за дело угнетенных…
Мульвий замолчал. В его сердце росло недовольство к вождю-консулу, который казался ему недальновидным.
«Разве Серторий не мягкий, слабовольный человек? Он испортит всё дело, на которое ушло столько трудов и сил, и мы станем легкой добычей Суллы…»
А Цинна, как бы угадывая его мысли, прибавил:
— Ты не предполагаешь, какой душевной силой, непреклонной волей и храбростью наделили боги этого мужа!
XXIV
Тукция сидела на ложе и бранила рабыню за опоздание.
Невольница должна была будить госпожу чуть свет, приготовлять для нее лаватрину, причесывать, одевать, потом убирать ложе и подметать кубикулюм.
Выйдя по настоянию Суллы замуж за Ойнея, она не испытала радостей супружеской жизни: грек оказался человеком хитрым и жадным, но слабовольным, и она с первых дней подчинила его себе.
Вначале ее радовало освобождение от постыдного ремесла, одна мысль о котором угнетала день и ночь, а потом, став хозяйкой, Тукция загрустила. Патриций, вытащивший ее из грязи, не приходил, а образ его стоял перед глазами. Она ожидала, что он будет гостем на ее свадьбе, и внимание, уделенное ей, бывшей блуднице, возвысит ее в глазах присутствующих. А он так и не явился.
Подчинив себе Ойнея, Тукция прибрала к рукам всё хозяйство: пища для блудниц готовилась под ее наблюдением, одежды она закупала сама, а плату с гостей хотя и получал муж, однако он должен был давать ей точный отчет.
Она имела рабов, приобрела лектику, безделушки, драгоценности и появлялась на улицах свежая (опытный глаз мог бы заметить притирания и румяна), веселая, окруженная толпой блестящих бездельников. Но это не удовлетворяло ее.
Кровавые дни господства Суллы, а затем Цинны и Мария не отразились на ней. Она не понимала, чего хотят эти мужи, за что борются; но одно было ясно: гибнут люди.
Ойней был хитроумнее Тукции — знал, к чему стремятся Марий и Сулла, но подлая душа его искала извилистых троп, чтобы уцелеть. Когда Рим занимал Сулла, Ойней, чувствуя себя в силе, выдавал ему марианцев, пытавшихся укрыться в лупанаре или по соседству. А после захвата города Цинной принялся вылавливать сулланцев. Он сумел так ловно повести дело, что обе стороны считали его своим. Жадный, он старался заработать побольше (ему платили с головы), и это удавалось.
Ойней перестал сидеть у входа в лупанар. Теперь деньги с посетителей взимала Тукция и злилась, что муж пропадает. Она спорила с ним, обвиняя его в темных делах, требовала, чтобы он не уходил из дому, и грек обещал, клянясь троицей богов, но как только наступала ночь — незаметно исчезал.
Решив однажды его дождаться, она не легла отдохнуть с утра, как это вошло у нее в привычку, а сидела, греясь на утреннем солнце, у водоема. Статуя Приапа, потрескавшаяся от зноя и почерневшая от дождей, стоили рядом. Бог плодовитости видел ее входящей в этот дом и теперь смотрит на ее благополучие. Но увы! Детей у нее нет: разве от этого лысого грека можно зачать? И вообще способна ли она стать матерью после пьяной, развратной жизни простибулы?
— Что не легла? — послышался веселый голос мужа. — Неужели захотелось взглянуть на румяноперстную Эос и поклониться златокудрому Фебу-Аполлону?
Тукция вскочила:
— Мне надоело это, понимаешь? Я не буду больше встречать гостей, принимать от них плату! Клянусь Венерой — если ты не прекратишь своих тайных дел, я расскажу о тебе нашему господину, когда он вернется!
Ойней смутился, глаза беспокойно забегали.
— А сегодня, — продолжала она, — я посажу у входа девушку: пусть она получает деньги!
Жидкость проснулась в нем.
— Что? Девушку? Чтобы обворовывала нас? Побывает по посетителей, а она скажет — сорок.
Тукция схватила его за грудь и трясла с такой силой, что грек побледнел от бешенства.
Что-то тяжелое упало к его ногам. Тукция проворно нагнулась. Это был кожаный мешочек: зазвенели монеты, когда она принялась его развязывать.
Но Ойней старался вырвать его из рук жены.
— Отдай, — шипел он, — отдай, подлая! Эти деньги мои…
Грек ударил её по руке. Она, вскрикнув, уронила мешочек: серебряные динарии, звеня и прыгая, покатились по двору.
Ойней подозрительно огляделся. Кроме него и жены, во дворе никого не было. Упав на колени, он принялся дрожащими руками собирать серебро, и губы его шептали проклятия.
Бледная, Тукция смотрела на мужа.
— Берегись, супруг мой, — тихо вымолвила она. — Я не знаю, за что тебе платят, но боюсь этого серебра! Унеси его, куда хочешь, чтоб никто не увидел!..
Ойней овладел собою.
— Боишься? — скривил он губы. — А чего? Эти деньги я заработал…
— Где? Как?
— Не твое дело, — пробормотал он, пряча мешочек на груди. — Меня не будет дома еще две-три ночи, а потом вернусь… навсегда…
— Не верю! — перебила Тукция. — Твое место здесь!
Она топнула с такой силой, что гладкие камешки, которыми был обложен водоем, рассыпались, и, не глядя на Ойнея, вошла в лупанар.
XXV
Серторий решительно вошел в дом Цинны. Шагая грязными калигами по блестящей мозаике и пушистым коврам атриума и оставляя на них мокрые следы, он спросил раба, выбежавшего из перистиля:
— Консул здесь?
— Ты говоришь, — шепнул молодой невольник, с испугом оглядываясь на дверь таблинума, — но господин занят и велел его не беспокоить.
Серторий, пожав плечами, постучал и распахнул дверь.
Цинна вскочил. Ярость исказила его лицо.
— Я приказал никого не впускать! — крикнул он. — Я занят… Эй, атриенсис, двадцать плетей…