Генетика этики и эстетики - Владимир Эфроимсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наше личное представление о творчестве Достоевского, возникшее в результате его изучения с точки зрения эпилептоидной психопатологии, мы не решились бы представить на обсуждение. Однако затем оказалось, что это злорадное смакование определил Н. Михайловский в 1882 г. в статье под очень точным названием «Жестокий талант». «Мы, напротив, признаем за Достоевским огромное художественное дарование и вместе с тем не только не видим в нем боли за оскорбленных и униженных, а напротив, видим какое-то инстинктивное стремление причинить боль этому униженному и оскорбленному» (Михайловский Н. К., 1957).
Вопреки последующим легендам эту особенность творчества Достоевского понял не только Н. Михайловский, но и другие современники, как это видно из писем Тургенева, Страхова, Л. Толстого, П. Чайковского, Салтыкова-Щедрина, а затем и Горького.
Заметим, что в подавляющем большинстве произведений Достоевского начисто отсутствует социальный протест. Его персонажи — прежде всего жертвы собственных страстей, они нет-нет, но швыряются тысячами и даже десятками тысяч рублей, фанфароня, отказываются от них или, наоборот, вымогают их. Но зато трудно найти такого персонажа Достоевского, над которым бы автор не глумился, которого не ставил бы в безмерно унизительное положение, в лучшем случае — безмерно глупое.
Секрет творчества: персонажи действуют так, как если бы слова и поступки не рождались как равнодействующая множества перекрещивающихся мотивов, не контролировались бы задерживающими центрами. Более того, важнейшие мотивы тут же забываются, сменяются совсем иными, возникают совершенно алогичные ситуации. Но именно способность Достоевского увидеть первичные импульсы (в норме погашаемые), претворить их в действие, раскрыть бездны подсознательного и сделала его пророком событий XX в., когда эти первичные импульсы жестокости, господства, подавления, самопоказа, стяжательства вышли из-под власти разума, закона и в мире начали командовать подонки типа Муссолини, Гитлера с их бесчисленными помощниками разного ранга, а также южноамериканские и африканские гориллы типа Дювалье и Трухильо включительно. Достоевский был Колумбом черных импульсов и оказался в своих «Бесах» провидцем.
10.4. Достоевский — великий сострадалец и печальник
По-видимому, в предыдущем разделе были достаточно подробно документированы жестокость и садизм Достоевского, связь этих свойств с личностным комплексом эпилептоидности-эпилепсии. Можно говорить о прямых уликах. Тему эту можно развивать очень пространно, и любой читатель Достоевского (а Достоевского читали и читают все) может, временно приняв изложенную точку зрения, самостоятельно иллюстрировать ее множеством неиспользованных нами событий и персонажей, почерпнутых из произведений этого писателя.
Но все это будет той полуправдой, которая хуже всякой лжи. Да, конечно, Достоевский старательно унижал своих героев, и во всем этом прослеживается и определенная тенденциозность, и извращенность, и деформирование действительности, и патология. Но вместе с тем во всех произведениях его чувствуются и два других мотива: глубочайшее сочувствие к жертвам социального унижения, острейшее сострадание к ним и вместе с тем скрытое напоминание о том, что все это может случиться и с тобой, читатель, как бы ты ни был застрахован от падения своей собранностью, волей, работоспособностью, образованием, положением в обществе, материальной обеспеченностью, родней, творческой отдачей, заслугами, трудовым заработком. Да, мало кто способен спиться, как Мармеладов; пойти убивать старушку, даже ради гибнущих матери и сестры; не пойдет на панель, как Сонечка; а если 16-летнюю девушку и соблазнит влиятельный прохвост, в зависимости от которого она, неопытная, оказалась, то она не будет пожизненно выставлять это напоказ и лезть под нож, как Настасья Филипповна, а найдет и силы, и поддержку, чтобы оправиться, и т. д. до бесконечности. Социальные условия сделали нас куда более независимыми и «зубастыми», чем беззащитные жертвы Достоевского, эти униженные и оскорбленные. Но у каждого человека есть сознание того, что и он когда-то, пусть недолго, висел над пропастью, был на волосок от какого-то страшного падения, он знает о самых разнообразных формах поныне существующего унижения, если не по собственным, то по близким примерам, о том, что и сильнейший, несгибаемый, со своей жизненной сверхзадачей может оказаться бесправным перед каким-нибудь самодовольным, зажравшимся чинушей, инженер — перед взъевшимся рвачом-бригадиром, врач — перед истерично-мстительным пациентом, у нас всех, у всех европейцев свежи и должны оставаться свежими те унижения, в которых гибли самые стойкие люди в фашистских и иных лагерях. Каждый американец и англичанин знает, какие издевательства перенесли его соотечественники в японском плену. Каждый может мысленно прикинуть, сколько недель и месяцев недоедания и голода, дней или недель издевательств, избиений и пыток нужно, чтобы довести его до худших унижений, чем те, до которых дошли люди Достоевского. И даже в самодовольном сознании своей отдаленности от его персонажей, своего абсолютного превосходства над ними, своей непричастности к ним, к их бедам, своей неприкосновенности, буквально каждый вспоминает какой-либо эпизод из своей жизни, эпизод большой или мелкий, единичный или рецидивирующий, когда он сам никому неведомо оказался на грани и даже преступил грань, отделяющую его от того или иного из уродов Достоевского.
Когда, по библейской легенде, толпа хотела по закону побить камнями грешницу и Иисус сказал: «Пусть тот из вас, кто сам не без греха, первым бросит в нее камень», — безгрешных не оказалось. Все мы чувствуем потенциальное сродство нашего «Я», нашей души с тем или другим из персонажей Достоевского, и мы с огромной благодарностью видим, что он не только злорадно унижает, но одновременно и сопереживает бедствия, страдания самого жалкого из своих чиновников. Гипертрофирование — это один из многих методов искусства, и мастер обнажения, мастер гипертрофии, совмещающий садизм с состраданием, именно своим состраданием дорог нам. Он дорог нам постоянным напоминанием о том, как тонок лед, на котором мы живем, и особенно дорог нам теперь, после того как пала вера в обязательную благодетельность прогресса, науки и техники, после того как пресловутая «русская душа» в плену и лагерях уничтожения оказалась общечеловеческим свойством всех наций, терпящих бедствие, но которым некуда послать сигнал 80S.
Как никто другой, Достоевский показал, что над каждым висит «дамоклов меч», «не судите, да не судимы будете», и хотя он написал «красота спасет мир» (то, что это так, мы пытались доказать раньше), но вместе с тем его произведения — это гимн доброте и милосердию.
Остановимся только на немногом. Не слишком бедный дворянин, Достоевский, рано прославившийся как писатель, стал петрашевцем, испытал оскорбления следствия, допросов, ожидания смертной казни, всей ее процедуры, каторги — он не мог не ощутить проблему унижения во всей ее остроте. Проблема взлетов и падений тоже стояла перед ним постоянно; ведь эпилептический припадок часто сопровождается крайне неэстетическими явлениями. И тема сочетания самого высокого с самым жалким, естественно, стала основной в его творчестве. До какого бы ничтожества, падения, преступления, злобности, садизма он ни доводил своих героев, его при такой биологии и социальной биографии никогда не оставит сочувствие к ним, понимание, сопереживание и даже всепрощение. Была ли это доброта к себе, спроецированная на других, были ли это объяснения собственных бездн, спроецированные на других, был ли он собственным адвокатом, когда объяснял психологические ловушки на других — вопрос, в конечном счете важный лишь для понимания личности Достоевского и внутренних причин его творчества. Несравненно более важен для человечества конечный продукт этого творчества — произведения, в которых исследователь может проследить очень любопытные ходы, пружины, мотивы. Но для десятков миллионов неизмеримо важнее другое — дух сопереживания, дух сочувствия, дух понимания, и это социально гораздо более значимо, чем четыре поколения эпилептоидов-эпилептиков, одним из которых был Ф. М. Достоевский, повторяем, Колумб подсознательного, эмоционального мира человека.
Но если понадобится скрупулезная, пространная документация для раскрытия патологии творчества писателя и ее связи с наследственными личностными особенностями, то сочувствие к жертвам и сострадание к ним, порождающее любовь к писателю, очевидны. Достоевский был, остается и останется великим гуманистом, какие бы чудовищные картины он ни рисовал и как бы садистически он это ни делал, как бы он ни боялся свободы, каким бы беспомощными ни выглядели Алеша Карамазов и старец Зосима перед Иваном Карамазовым, как бы ни был убедителен Великий Инквизитор (сколько их появилось в XX в.!), как бы ни был враждебен сам писатель революции и революционерам.