Демобилизация - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, — послышался голос Волхова и стук подкованных, грубых неофицерских сапог. По-видимому, парторг собирался идти запитываться.
— Доставят, — сказал Федька, возвращаясь. — Смотри, здорово как! Хоть наизусть учи! — снова склонился над книгой (он читал «Воскресение» Толстого) и с удовольствием продекламировал цитату об армейской службе.
— Что, раньше не знал? — охладил его восторг Курчев. — У нас в батарее все это переписывали.
— И они разрешают такое?!
— Толстого не запретишь.
— А ты не того… от температуры? — пошевелил пальцем у своего виска… — Живых запрещают, а мертвого — тьфу, пустяков пара… Да, да, знаю, — толкнул ладонью по воздуху, будто отбивал возражения Бориса. Срывание масок… Читал. Грамотный. Только б все равно не печатал. Где маски срывает, оставлял, а это, — он ткнул в прочитанную цитату, заклеивал.
— Тогда бы уж точно читали.
— Да ну тебя, — засмеялся Федька. — Запретить можно. «Швейка» ведь запрещают.
— Не запрещают, а просто не издавали давно. А старое издание не сохранилось.
— Да ну тебя, — засмеялся Федька. — Ну, как с рефератом? Братан одобрил?
— Уехал он, — помрачнел Борис.
— Я поглядел, — кивнул Федька на курчевскую тумбочку, куда тот в среду переложил из чемодана папку с третьим экземпляром. — Там конца нет, но в общем понятно, куда гнешь. Пишешь толково, а в целом не годится. И потом, для аспирантуры не подойдет. Отвлеченно слишком. Цитат мало. Больше цитат надо. А то одного Толстого пихаешь. Толстой — что? Писатель, — с напускным презрением скривился Федька, словно минуту назад декламировал не из «Воскресения». — У тебя же не про литературу. А про серьезное надо либо так писать, чтоб на стипендию зачислили, либо уж во всю дуть и не в тумбочку прятать. А у тебя — ни туда, ни сюда. И туману напустил. Фурштадтский солдат. Обозник. То в воздух пуляешь из-за него, то бумагу изводишь.
Курчев улыбнулся. Было приятно, что, оказывается, и в жизни поступает, как на бумаге. Он об этом как-то не думал.
— Да нет, смешного мало, — тоже почему-то улыбнулся Федька. — Ведь я не спорю. Соображалка у тебя работает, только не оттуда начинаешь. Ну, какой дурак начнет отсчет от бездельника и на бездельнике все общество построит?!
— Не о бездельнике речь.
— Слабосильный все одно, что бездельник. А кто взял палку, тот и начальник. Сам знаешь…
— И все-таки все валилось, когда слабосильный кончал вкалывать. Вон и их прошлый год из-за этого распустили, — махнул Борис рукой на окно, выходившее в сторону стройбата и бывшего лагеря.
— Это не потому.
— Нет, потому самому. Тебя еще не было — в прошлом ноябре, уже шкафы мои завезли, к монтажу подбирались, — и вдруг — бах! — шкафы назад потащили, лак-муар покарябали и стенку погнули. Оказывается — нате вам! грунтовые воды вышли. Представляешь, температура в бункере должна быть постоянной. На пол градуса в сторону — и уже режим ламп другой. А тут тебе воды в грунте. Ну, пригнали солдат с пневматическими молотками. Дыр-дыр весь бетон исковыряли. Потом через антенный выход воду выкачали. И надолго ли? А все потому, что заключенные строили.
— Гражданские работают не лучше.
— Все ж таки… Нет, все на распоследнем слабосильнике держится. Из-за него рабский строй пал.
— И капитализм пришел?
— Нет, капитализм не из-за него. Капитализм из-за лихости и жадности не отсталых, а самых первых, самых ловких и сильных. А в моем фурштадтнике какая лихость или сила? И жадничать ему не от чего…
— Значит, капитализм начальство придумало?
— Подпольное начальство. А вообще точных границ между капитализмом и средними веками (или как там — феодальным строем), по-моему, не было. Все это в учебниках насочиняли. А в жизни, как всегда, винегрет сплошной.
— Это — согласен, — кивнул Федька. — Только не верю, что из-за последнего засранца все меняется. А то, что у нас лагеря разогнали — тут причина другая. Это политика. Кто-то кого-то подсидеть хочет.
— Так ведь всё — политика.
— Нет, тут счеты. Раз Берию съели, так и лагеря его туда же.
— Лагеря потрясли раньше.
— То уголовные. А теперь и политиков потихоньку отпускают. Это не из-за производства, хотя, согласен, зэки много не наработают. Только и на производстве груши околачивают…
Вошел посыльный с горкой оловянной посуды.
— Вам тоже, товарищ младший лейтенант, — обратился он к Федьке, ставя миски на стол. — Буфетчица в город уехала.
— Ладно, погуляй пока, — сказал Павлов. Ему не хотелось прерывать интересный разговор, но Курчев уже, приподнявшись, взял со стола миску с остывающим картофельным супом и стал жадно хлебать.
— Открытка вам, товарищ лейтенант, — вдруг вспомнил посыльный. Не хотелось на мороз, и еще он надеялся стрельнуть у офицеров хорошего курева.
Махорка осточертела, а на папиросы денег не хватало. Солдаты ждали марта, когда кончатся вычеты за заем и хоть на два месяца вздохнешь и подымишь по-человечески.
Он протянул Курчеву Ингину праздничную открытку с женщиной в косынке и большой восьмеркой.
Борис опустил миску на пол, схватил открытку, прочел раз, второй, третий — и в минуту выучил наизусть.
— Хорошее? — спросил Федька, лениво ворочая ложкой.
— Да нет, так… — засмеялся Курчев и снова поглядел в открытку. Второе сам съешь, — кивнул посыльному. — Больше не хочу.
У него действительно пропал аппетит и он толкнул по полу миску с недоеденным супом. Посыльный, не заставляя себя просить дважды, присел на Гришкину пустую койку, достал из левого сапога наколотую инициалами ложку и стал быстро работать перловую кашу с мясом. Порция, наложенная поваром для офицеров, была побольше и мясо в ней попадалось чаще. Посыльный это сразу заметил и от солдатской обиды каша показалась ему жутко аппетитной.
— Папиросы есть? — спросил Курчев Федьку, отрываясь от праздничной открытки. — Дай ему.
Федька отодвинул свою миску с почти нетронутым супом, достал смятую пачку «Прибоя» и, щелкнув по ней, пустил по столу. Посыльный вытащил две папиросы, оставив последнюю, сломанную.
— Здравствуйте, товарищи! — раздался голос откуда-то с потолка. Курчев остался лежать. Федька поднялся в наброшенном на плечи кителе, а посыльный вскочил и замер с кашей в руке.
— Вольно, — брезгливо сказал Ращупкин. — Приятного аппетита.
— Пшел, — прошипел Федька. Посыльный поднял с пола курчевскую миску и, схватив свою с кашей, юркнул в дверь.
— Четвертый день не ест, — мотнул Федька головой в сторону Курчева. Так чтоб не пропадало…
— Ладно, — усмехнулся Ращупкин, садясь к печке. — Если б только это. А то у вас хлев, а в хлеву — свинство и панибратство. Сходят фурункулы?
— Не торопятся, — улыбнулся Федька и с миской каши вышел на кухню. При подполковнике ложка в рот не шла.
— Очухались, Курчев? — усмехнулся комполка.
Борис не ответил и только под шинелями пожал плечами. Он не знал, к чему относится вопрос — к ангине или стрельбе в небо.
— Везет вам, а то бы взводным походили, — снова неизвестно чему улыбнулся Ращупкин.
Курчев опять сжался под шинелями и открытка упала на пол. Он вытянул руку, пошарил по полу, нашел открытку и засунул под подушку.
— Выкрутились, — повторил Ращупкин. Он видел, что лейтенанту не по себе и что воровской жест с открыткой тоже что-то означает. Ему жаль было офицера, но как часто уже случалось, слова не слушались подполковника и он говорил вовсе не то, что собирался, и обижал людей, с которыми хотел быть добрым и внимательным.
13
Сегодня, в воскресенье, подполковник особенно томился, потому что заняться было нечем. Почти весь личный состав под командой четырех офицеров и замполита Колпикова отпущен был в райцентр на просмотр кинофильма. Сидеть дома с женой было тошно. Главный инженер наверняка бабится со своей красавицей-супругой, да и без дела и без зову вваливаться в чужой дом неловко. Пить на другой день после субботней пьянки не хотелось. Да и пить было не с кем. Идти к докторше в отсутствие мужа тоже нехорошо.
Изводя себя самоанализом, подполковник с утра заперся в служебном кабинете, вытащил лист бумаги, разделил продольной чертой надвое и стал писать: справа — достоинства Марьяны, слева — недостатки.
Константин Романович не жалел ни себя, ни лихой прокурорши, старался быть сколько возможно циничным, но ничего толкового из этого не вышло. Только расстраивал себя. Голова разболелась.
Зазвонил телефон. Он ответил жене:
— Да, Маша. Занят. Погоди.
Но писать дальше не стал и сжег бумагу над пепельницей. Расплеваться с Марьяной было не просто, особенно в воскресенье. Но душа болела и хотелось с кем-нибудь поделиться, если не болью, то хоть общими соображениями по поводу несчастной любви и ее печальных последствий. Единственным годным для такого разговора человеческим существом в полку была врачиха, и Ращупкин, надеясь, что она у заболевшего техника, побрел к курчевскому домику, решив, что если врачихи у Курчева нет, все равно посидит у больного и потолкует о женщинах. Курчев знает эту гражданскую публику. Все-таки кончил институт и потом у него какие-то родственники в ученом и чиновном мире. То, что Курчев даже в некотором родстве с Марьяной, Ращупкин предположить не мог.