История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этих слов в небе ударил гром, и Лие почудилось, будто по крыше прогрохотала колесница пророка Ильи. Утром у нее обнаружился жар, и в бреду она произносила фразы, в которых можно было расслышать лишь отдельные слова: «девицы иерусалимские», «полевыми ланями», «целовала бы тебя». К концу дня заявился врач, но не нашел ничего опасного. Закрыв за ним дверь, Симантоб поспешил на кухню и вытащил из шкафа водку. Разливать не стал — пил из бутылки. Прошел на веранду и пошарил рукой под тюфяком. Не обнаружив рисунка, обомлел, а потом проковылял обратно на кухню. Осушив сосуд, кликнул жену, а когда та появилась в дверях, рыкнул:
— Дети уже выросли, Хава! — и вонзил костыль в пол, — как восклицательный знак.
Через месяц Лию выдали замуж за сына почтенного Йоски Зизова, Габриела. Наутро после брачной ночи жениха с невестой привезли в синагогу и подняли на помост для благословения.
Кол са-а-асон векол си-и-имхаКол ха-а-атан векол ка-а-ала…
Мордехай шевелил губами, вторя словам свадебного гимна. В горле стоял ком, а в глазах слезы, из-за которых все вокруг сливалось воедино. Никто кроме Лии не посматривал на него, и никто в этом половинчатом — получистом и полускверном — мире не понимал его в эти мгновения лучше нее, ибо в эти мгновения оба они постигали одну и ту же истину: люди живут либо так, как принято, либо — редко и в конце — так, как хочется, а счастье или несчастье зависит от того, с чего начинать. Начинают, говорила Йоха, с первого, — и никто еще не стал счастливым; единственный выход — начать с конца.
Скоро женили и Мордехая. Симантоб сосватал ему свою племянницу, двоюродную сестру Лии, Рахиль. Хава слезилась на свадьбе не останавливаясь, словно знала, что скоро ей предстоит умереть, выполнив свой долг перед погибшим мужем, родным отцом Мордехая, и перед Иерусалимом, хотя она и не знала — что это такое… Через три года вдруг выяснилось, что отец Мордехая жив: попал в плен, слонялся после войны по свету и обосновался — где? — в Иерусалиме! Ушел в хасиды и открыл цех по производству мороженого. Встав на ноги, навел справки о семье и, узнав, что Хава вышла замуж, женился и сам на марокканской беженке. Марокканку убили в тот же год и месяц, когда скончалась Хава. Оставшиеся дни и силы отец отдал возвращению сына. Уехать к отцу Мордехай согласился сразу не только потому, что Иерусалим по-прежнему представлялся ему центром вселенной: с каждым днем своей удавшейся жизни с Рахилью он тосковал по Лие все сильнее, и все больше этой тоски боялся. Отца в живых не застал, но прижился к городу легко, как если бы после тысяч прожитых им тут лет он отсутствовал лишь столько, сколько ему было.
Прошло еще 17 лет, но все это долгое время ушло на приближение к встрече с Лией, к тому, чтобы быть счастливым хотя бы день, прожив его как хочется, а не как принято. Знал, что день наступит, как знал, что торопить его нельзя: любое начало лучше любого конца, и ожидание начала лучшеє начала, а тем более — того, что за ним следует. Вмешалась, как он и надеялся, судьба, — и Мордехай оказался в Киеве, откуда ему разрешили отправиться в Тбилиси почтовым рейсом, ибо пассажирского в ту ночь не было.
44. Если лягут двое, то тепло им, а одному как согреться?
Пробудившись, Лия уже не смогла возвратиться в сон и начала жить: оделась, поставила варить пасхальные яйца. Вечером начнется праздник. Вспомнилось детство: отец Симантоб, его волосатые руки и зычный голос. Из глубокой миски на столе вздымается пористой горкой сочная смесь из перемоленных каштанов, орехов и фруктов, — харейсот, аппетитный символ страданий на пустынном пути к свободе, на котором 40 лет не было ничего кроме знойного ветра, перегонявшего с одного места на другое свалявшийся песок и сухие бродячие кусты колючей травы. Лия не спускает с миски глаз и, глотая слюны, ждет пока отец завершит длинное, как исход, пасхальное сказание, — и можно будет забыть о бродячих кустах и приступить к трапезе, открывавшейся щедрым мазком харейсота на ломтике мацы. Голод, однако, забывался, когда отец приступал к тому месту в пасхальном молитвеннике, где всей семье предписывалось выкрикивать веселое слово «дайену!» Отец читал вслух: «Если бы Бог вывел нас из Египта, не учинив даже над ним суда, мы остались бы — что?» И все, смеясь, кричали: «Дайену!» — «Довольны!» Отец продолжал: «Если бы Бог просто учинил суд над Египтом, но не над его божками, мы остались бы — что?» И все: «Дайену!» «Дайену!» — хихикала Хава и утирала счастливые слезы. «Дайену!» — рычал отец и стучал костылем. «Дайену!» — визжали гости и хлопали в ладоши. «Дайену! Дайену!» — бубнил Мордехай, Мордехай, Мордехай…
Мордехай вышел из гостиницы рано: на безлюдной улице сновали поливальные машины и пыхтели по-утреннему сонные троллейбусы с прежними номерами; расцветали уже и платаны, а воздух разносил знакомый аромат цветущих на грядках трав: ничего не изменилось. На главном проспекте стояли те же вычурные здания с лепными фигурами похожих на армян нагих Атлантов, по-прежнему надрывавшихся под тяжестью беспечно высоких грузинских балконов; как и раньше, вместо выковырянных кем-то фиговых листиков оскопленные Атланты демонстрировали прохожим тихие ласточкины гнезда. Мордехай был растерян от того, что праздник начинался буднично.
Это состояние нарастало быстро, и каждую минуту могло сорваться в грусть. В пустых витринах пустых магазинов висели плакаты, извещавшие о том, что иного пути кроме как к счастью у города нет. Мордехай не мог сообразить с чего же следовало начинать этот день или — кто знает? — эту новую жизнь. Протарахтел мотоцикл с вентилятором на руле и с широкой плетеной корзиной на заднем сидении. Корзина была перекинута льняным полотенцем, скрывавшим под собой мацу для вечернего сэдэра, — белые сухие пластины из пресной муки, с тесными пунктирными строчками на них, таившими в себе письмена, постижимые только сердцем. Все как было и как может быть лишь в этом городе, где к мотоциклам прикручивают вентиляторы только потому, что кондиционеры прикручивать невозможно. Остановившись в коротком раздумье, Мордехай вдруг повернул назад, в гостиницу, выпросил у горничной две стеариновые свечки и поехал в такси на старое кладбище.
Над могильной плитой Хавы стояла старая береза, шуршавшая на ветру молодыми листьями. Ее посадил Мордехай вместе с Симантобом, который лежал рядом под базальтовым надгробием. Вспомнились простые слова из Талмуда, показавшиеся теперь важными: «Если лягут двое, то тепло им, а одному как согреться?» Склонив колени, Мордехай приложился губами сначала к могиле матери, потом — Симантоба. Солнце в небе окрепло, и утро стало густеть от запаха нагревшейся хвои. Сперва воздух молчал и ничего с ним не происходило, но затем — все сразу — застрекотали кузнечики: одни — мелко и отрывисто, словно дырявили густое пространство, а другие — мягко и ровно, как если бы, наоборот, штопали эти дырки.
Мордехай неторопливо расхаживал между прижимавшимися друг к другу памятниками и дивился не только тому, что даже на кладбище петхаинцы согревали и теснили один другого, а тому еще, что именно здесь, в земле, оказалось так много людей, которых он рассчитывал встретить вечером в синагоге. Рядом с кладбищем стояла гранитная мастерская, где он и провел остаток дня, — с загорелым и жилистым греком по имени Павел, хоронившим петхаинцев и изготовлявшим им надгробия. Он угощал гостя водкой, сыром, соленым перцем и рассказывал сперва о тех, кто лежал в земле, а потом о тех, кто их навещал. Грек жил на кладбище и содержал гранитную мастерскую уже 15-й год, а потому знал о петхаинцах много, — сколько может знать лишь живущий при кладбище могильщик, которого петхаинцы (на случай, если окажутся в могиле раньше него) задабривают маленькими тайнами о знакомых и о себе. По этой причине Павел, по его собственным словам, знал о грехах петхаинцев больше, чем Бог, который, добавлял грек, ленился слушать глупости.
Начал, однако, с сообщений из-за рубежа: вытащил из кармана вырезку из греческой газеты и стал переводить ее вслух. Оказывается, из-за инфляции, цены растут даже на человеческий скелет. Согласно агентству Рейтер, прилично сохранившийся мужской скелет в 1986 году стоил 490 долларов, а уже через два года — 1000! За руку или ногу сегодня уже можно выручить 100 долларов, а за череп — при условии наличия в нем всех зубов — 340, хотя два года назад он стоил всего 95. Но человеческий скелет, поднял голос Павел, не способен сравниться с останками гориллы, которые оцениваются в 7500 долларов! Это, должно быть, потому, заключил он без ненужных философствований, что население земли быстро растет и ему уже не грозит истребление.
Да, согласился Мордехай, оно быстро растет, но, во-первых, не за счет ведь петхаинцев, а во-вторых, число мудрецов при этом остается неизменным. Поговорим о мудрецах, согласился Павел и назвал Йоску Зизова, который, хотя считался и богатеем, и мудрецом, в конце жизни прославился такою скупостью, что на ночь останавливал часы, чтобы механизм не снашивался зазря; мечтал приобрести заграничную модель, работавшую не на изнашивающейся пружине, а благодаря бесплатному вращению земли. Один порок ведет к другому: Зизов женил сына, Габриела, на красавице Лие, дочери шамеса Симантоба, но после смерти супруги влюбился в родную невестку так беспамятно, что возненавидел сына и, как библейский Авраам, решился бы на непредставимый грех, если бы Бог не удосужился умертвить его при странных обстоятельствах. Прислуживавшая ему курдянка по имени Шехешехубакри пустила слух, что убил его якобы сам Габриел, сын, но Павел этому не верил, во-первых, потому, что Габриел Зизов — депутат горсовета, а во-вторых, каждый месяц он приносит на могилу родителей два букета цветов; не только, значит, для матери. Мордехай стал расспрашивать Павла о Лие, которая, если верить греку, всегда была красавицей, но с возрастом стала походить на главную наложницу главного бога Зевса, благодаря чему ее, еврейку, допустили даже на телевидение диктором. Спрашивал Мордехай о ней с напускным безразличием, — как если бы просто хотел убить время. Грек зато, не жалея водки ни себе, ни ему, отвечал на вопросы усердно и взамен просил у гостя одно: еще пару слов о Греции, где господин иностранец, оказывается, часто бывает.