История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом еще раз настала пауза. Мордехай продолжал молчать, и Лия стала рассказывать о себе. Ей не удалось получить путевку в кругосветную поездку, но муж просит не отчаиваться, ибо устроит ей путешествие в другое место! Мордехай не слушал ее: смотрел и думал, что либо она уже не Лия, либо внушает и ему, и себе, будто она уже не она. Как же вести себя, если притворяется? Мордехай вспомнил, что хотя женщинам врал редко, еще реже мешал им обманывать его. Подумав об этом, удивился, что размышляет о ней, как о посторонней женщине, старавшейся казаться счастливой и остроумной. Но беда в том, что, если даже она и в самом деле счастлива и остроумна, — он знал женщин с более живым умом! А что вдруг получится, если заговорить с ней о ее почках и других внутренностях? Растеряется? Конечно, растеряется! И сойдет весь лоск! Так происходило с каждой, кого Мордехай решал почему-то развенчивать в ее собственных глазах.
«Оглянись, оглянись, Суламифь!» — никому не говорил он, однако, этих слов, но вот не может сказать их и ей. Он был подавлен: не верилось, что столько лет его не отпускала эта женщина в нелепой шляпе, и каждый раз он весь обмякал, вспоминая ее соски под своими одеревеневшими пальцами в ночь после свадьбы Рыжего Семы. Неужели я даже не желаю ее больше, удивился Мордехай; хотя бы — как других? Эта неожиданная мысль его испугала, но она же подсказала привычную: если он не заберет ее сейчас к себе в гостиницу, не разденет и не начнет ей мять соски, мукам его не будет конца, и снова воскреснут потом подозрения, что тайное и величественное есть лишь обман, причудливое единство простого и очевидного, а праздник есть хитросплетение будничных чувств…
Музыка заглохла. Остался ровный шелест хмельных кипарисов.
— Слушай! — произнес Мордехай, стыдясь, что мыслил ясно и собирался так же выразиться. — Пойдем отсюда ко мне! В гостиницу.
Грудь ее всколыхнулась, поскольку Лия, хотя и желала, но страшилась этих слов, — того, что стояло за ними; страшилась своей наготы перед Мордехаем и ледяного прикосновения его ладони, после чего ее бросало в удушающий жар. Хотя случилось это лишь раз, давно и в полусне, с той поры она вздрагивала от этого прикосновения каждое утро перед пробуждением. Нереальность этого ощущения и его мимолетность доставляли ей во сне боль, которая — стоило ей закрыть глаза — становилась настолько сладостной, что наполняло ее тело предчувствием великой удачи. Иногда оно держалось у нее весь день, а с годами сложилось в спокойное ожидание новой поры, когда, наконец, прикосновение той ладони перестанет быть кажущимся и мимолетным.
Все это время ее ждал впереди праздник, и вот Мордехай сказал ей слова, после которых стало ясно, что ожиданию может наступить конец, а праздник истлеть и обернуться тою же обременительной пустотой, какою заполнены будни. Молчи, Мордехай, никогда не пойду я с тобой, брат мой! И никогда не смогу наглядеться на тебя; ты прекрасен, друг мой, ты прекрасен! И если бы ты не был мне брат, то я целовала бы тебя, и никто меня за это не осуждал бы!
— Почему молчишь? — сказал Мордехай, — Подними голову!
Она подняла голову: за спиной Мордехая, в дверях, стоял ее муж, Габриел Зизов, который, вытягиваясь на цыпочках, прочесывал взглядом гудящую рощу. Лия смотрела на него, и ничего в ее душе не возникло, — ни благодарности за избавление от страха перед другим миром, в который звал ее Мордехай, ни досады за возвращение в старый. Сидела опустошенная, — как в долго едущем поезде.
— Идем! — повторил Мордехай и окликнул официанта.
Тот подскочил к нему, но принять денег не успел. Габриел Зизов оттеснил его в сторону и произнес:
— Нет, гости у нас за себя не платят!
Петхаинцы ринулись друг к другу и, обнявшись, принялись восклицать глупые фразы и стучать один другого в грудь и в плечи. Потом уселись за стол — Габриел рядом с Лией — и стали говорить ненужное. Мордехай начал с почтового самолета, а Габриел рассказал, что не поверил Гоэлро, когда тот объявил ему, будто к Лие приехал из Иерусалима хамоватый брат с сионистским именем.
— Кто бы мог подумать! — смеялся Зизов.
Утром, рассказал он еще Мордехаю, жена заверяла его, что сегодня случится нечто печальное, ибо ей приснился недобрый сон: перед самым началом египетского исхода ей объявился пророк Илья в колеснице и наказал выступить в исход к обетованной земле без какого-то важного груза, с которым она отказалась расстаться и который прихватила тайком. И вот, когда за исходящими увязалась вражеская конница, а Моисей рассек жезлом морские воды, — из-за своего груза она, Лия, так и не успела перебраться на другой берег, и ее вместе с египтянами поглотила морская пучина. Добрый — оказалось — сон, хотя ни снам, ни даже, пардон, библейским сказаниям он, мол, лично, Габриел Зизов, никогда не верил: жизнь — простая вещь, и если бы, скажем, не почка премьера, все было бы как было! Потом, не переставая рассуждать, Габриел подозвал официанта и — пока заказывал шампанское — Мордехай бросил на Лию короткий взгляд: как когда-то давно, в день благословения ее брачного союза с Габриелом, она смотрела на мужа глазами, полными той прозрачной влаги, которая омывает берега безмятежного детства.
— Послушай, Габриел, — сказал он и вздохнул, как вздохнул бы парусник, из речки вырвавшийся в море. — Не надо вина, ей-богу! Мне еще в синагогу, я обещал.
46. Люди — когда они вместе — доверяют не правде
— Сюда, господин Мордехай, рядом с раввином!
Мордехай, однако, протиснулся к креслу, в котором он сидел напоследок в день благословения Лии и Габриела Зизова. В зале стоял знакомый аромат воска, и Мордехай стал вбирать воздух в легкие с такой жадностью, словно задумал никогда больше с ним не расставаться. Белый шкаф в глубине потрескался, гардина прохудилась, но за ней и за закрытыми дверцами шкафа, в темноте, в тишине и в прохладе стоял, наверное, все тот же свиток Торы, Святая Святых. Только самым благочестивым позволялось открывать шкаф в праздники, и только мудрецы удостаивались почета извлекать из него Тору и относить для чтения на помост в центре зала, где и стояла в тот день под венцом Лия. На помосте, на том же месте, располагался сейчас новый раввин, толстяк с черной бородкой. Воздев к небесам пухлые руки, он оттеснил кантора и сказал:
— Барух ата адонай! Благословенно имя Твое, Господи!
— Благословенно имя Бога! — выдохнула толпа.
Мордехай смотрел на кантора рядом с раввином и видел Лию. Вот так же дружно когда-то ответили люди покойному Йоске Зизову: «Кол са-а-асон векол си-и-имха…» Слезы собрались в горле, и Мордехай расстегнул воротник. Прошлое не умирало, — жило, и выяснялось, что встреча в ресторане перебила его ненадолго. В памяти вспыхнула другая недавняя картина, — яркий разряд света в ее зеленом взгляде, когда петхаинцы расступились перед ним и перед Лией и открыли их друг для друга. На какое-то мгновение толпа умолкла, но исчезновение шума оглушило: все его существо содрогнулось вдруг от пронзительной тишины. Когда он обвил ее плоть руками и прижал ее к своей, никакой мысли и никаких воспоминаний у него тогда не было, — ничего кроме безотчетного ощущения невозможности существовать без этого человека, который находился в его объятиях.
Помимо знакомой горечи Мордехай — впервые за многие годы — уловил в этом ощущении первородную радость, которую возбуждало в нем простое физическое осязание, — биение сердца в обнимаемом им человеческом теле. Вспоминая теперь это ощущение, Мордехай сказал себе, что оно и есть, наверное, счастье. Прикосновение к человеку, рассудила плакальщица Йоха, делает ненужным любые размышления, но сейчас, когда Лия находилась в другом конце битком набитого зала, Мордехай подумал, что любовь — не выдумка, а самая главная тайна, и эту тайну невозможно умертвить никакою правдой, ибо правда слаба, как жизнь, а тайна сильна, как смерть. Мордехай сразу же отметил про себя, что эта мысль очень уязвима и что, если размышлять дальше, он смог бы придти к пониманию связи между тайной и любовью, ибо нет на свете вещи, подумал он, которая, в конце концов, не раскрыла бы себя. Но ему опять стало стыдно думать ясно и убедительно. Отшатнувшись поэтому от мыслей, Мордехай вернулся к раввину, заканчивавшему уже вторую молитву:
— Кол адонай элоэну велоэ… О, превечный Бог наш и Бог отцов наших, дай нам также дожить до других торжеств и праздников, которые спешат к нам в покое и мире!
Возвращение к раввину оказалось недолгим: через мгновение Мордехаю снова привиделась на помосте Лия. Ему почудилось, будто в конце зала белел шкаф с раскрытыми дверцами, а на помосте спиной к Торе и лицом к нему стояла юная, нагая и прекрасная Лия: руки ее выброшены вверх, груди стоят прямо, в ногах лежит семисвечник с дотлевающим огнем, а вокруг — Судный день. Мордехай напрягся, но так и не смог вспомнить куда же, в конечном счете, делся этот рисунок, оживший теперь в его голове. С той поры прошло немало дней, и между ним и Лией на помосте толпились люди, живые и мертвые: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, мать Хава, громоздкий Симантоб. Все они толпились перед помостом и не пропускали его к Лие. Правда, в глазах у них была не злоба, а всего лишь страх перед чем-то запретным, страх, который вошел тогда и в него, в Мордехая, но который, как выяснялось, слабее того, что запретно и тайно. Если бы он поднялся тогда со своего места и пошел к помосту, к Лие, все они расступились бы: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, Хава с Симантобом, все, ибо то, что запретно и тайно, — от Бога, а страх перед запретным и тайным — от людей, и, стало быть, любовь сильнее страха, как она сильнее смерти!