Авва. Очерки о святых и подвижниках благочестия - Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё дело в религиозном самоопределении, а эту-то сторону по наивности и в революционном ослеплении кадеты оставили в тени, предоставляя его «терпимости», т. е. нигилизму.
Наконец, среди правых руководящую роль задавали погромные элементы либо такого рода консерватизм (например, митрополит Антоний Храповицкий, Грингмут, протоиерей Восторгов), для которого нет никакого просвета ни в настоящем, ни в будущем: это поклонники московщины и деспотизма реакции под маской консерватизма.
Погромщики же (Дубровин и К°) подняли голову и образовали свои боевые дружины. И, однако, они исповедовали православие и народность, которые и я тогда исповедовал, и я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своём же собственном лагере.
В это время образовалась крошечная группа людей, составивших вскоре религиозно-философское общество имени Владимира Соловьёва в Москве.
В то время, около 1905 года, нам всем казалось, что мы-то именно и призваны начать в России новое религиозно-революционное движение (позднее, когда это было уже брошено нами, это было подхвачено и опошлено декламацией Мережковского, который сделал своей теноровой специальностью ноту революция-магия). Это были своего рода «бессмысленные мечтания», которые и обличила жизнь.
В Москве дело не пошло дальше расклеивания революционных прокламаций с крестами, а я лично пытался кликнуть клич на основание «Союза христианской политики» (название, как и идея заимствованы у Владимира Соловьёва), но для этого у меня самым очевидным образом не хватало ни воли, ни умения, ни даже желания, это предпринято было, в сущности, для отписки, ради самообмана. Сам я очень скоро разочаровался и отказался от этой затеи. Позднее, в 1917 году, меня хотели вернуть к ней, аки «пса на блевотину», но у меня не было на это ни малейшего желания.
Под такими воздействиями определялось моё настроение в начале революции. Своей партии я не создал, а примкнуть к кадетам я не хотел и не мог, не теряя своего лица. А в это время надвинулись выборы в первую Думу. Я не имел достаточно характера, чтобы остаться «твёрд, спокоен и угрюм» перед общей сутолокой и предвыборной суетой. Для меня было необходимо пережить Государственную Думу, да и, разумеется, я имел достаточные данные, а потому и обязанность вложить и свои силы в общую работу.
Однако препятствием оказалась партийность.
По вышеуказанным причинам, став боком к революции уже тогда, я не мог примкнуть ни к одной из политических партий, всецело стоявших на почве революционного или контрреволюционного мировоззрения (не говорю об «октябризме», который всегда имел классово-оппортунистическую природу). Между тем попасть в Государственную Думу в Киеве, где я жил и где могла быть выставлена моя кандидатура с большими шансами на успех, не было возможности.
Моя очередь пришла во вторую Государственную Думу, куда и выбран по родной Орловской губернии, как беспартийный («христианский социалист»).
Я получил, наконец, депутатское крещение. Но четырехмесячное сидение в «революционной» Государственной Думе совершенно и окончательно отвратило меня от революции.
Из Думы я вышел таким чёрным, как никогда не бывал. И это было понятно.
Нужно было пережить всю безнадёжность, нелепость, невежественность, никчёмность этого собрания, в своем убожестве даже не замечавшего этой своей абсолютной непригодности ни для какого дела, утопавшего в бесконечной болтовне, тешившего самые мелкие тщеславные чувства. Я не знавал в мире места с более нездоровой атмосферой, нежели общий зал и кулуары Думы, где потом достойно воцарились бесовские игрища советских депутатов. Разумеется, сам я совершенно негоден в депутаты, и потому, может быть, с таким ужасом и вспоминаю эту атмосферу. Однако я сохранил достаточную объективность и бесстрастие, чтобы видеть там происходившее. И нет достаточно сильных слов негодования, разочарования, печали, даже презрения, которые бы мне нужны были, чтобы выразить свои чувства.
И это – спасители России.
Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных, присоедините к ним горсть бессильных, но благомыслящих людей, внушите им, что они спасители России, к каждому слову их, немедленно становящемуся предметом общего достояния, прислушивается вся Россия, и вы получите 2-ю Государственную Думу.
И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств – «бюрократы».
Одним словом, 2-я Государственная Дума для меня явилась таким обличением лжи революции, что я и политически от неё выздоровел.
Однако я ещё не стал монархистом.
Моё отношение к царю и в Думе оставалось прежним. В мою «почвенность» идея монархии и монархической государственности отнюдь не входила. Вопрос о монархии есть, в существе дела, вопрос любви или нелюбви, а я не любил царя. Мне был гнусен, разумеется, рёв и рычание революционной Думы, но я ощущал как лакейство, когда некоторые члены Думы удостоились царского приёма, где-то с заднего крыльца.
Но, выйдя из Думы, после банкротства революции и разочарования в ней, куда мог я пойти?
В Государственной Думе на меня произвёл сильное впечатление своей личностью, смелостью, своеобразной силой слова (особенно на фоне жалкой брехни) Столыпин. Я совершенно не сочувствовал его политике, но я сохранил веру, что он любит Россию и, в конце концов, не солжёт. И с этой – последней – надеждой я вышел из Таврического Дворца. Это была слабая соломинка, но и она уже гнулась во все стороны.
И здесь была течь. И в этом я убедился с трагической ясностью, когда встретился со столыпинской работой по подготовке выборов в 3-ю Государственную Думу.
Я снова участвовал в орловских выборах, но в Думу уже не пошёл, хотя меня и посылали настойчиво. За время 3-й Думы революция затихла, но зато подняла голову – всё решительнее и решительнее – контрреволюция. Начались ликвидационные процессы, дело Бейлиса и подобное. Россия экономически росла стихийно и стремительно, духовно разлагаясь.
И за это время, каким-то внутренним актом, постижением, силу которого дало мне православие, изменилось моё отношение к царской власти, воля к ней. Я стал, по подлому выражению улицы, царист. Я постиг, что царская власть в зерне своём есть высшая природа власти, не во имя своё, но во имя Божие. Не хочу здесь богословствовать о царской власти, скажу только, что это чувство, эта любовь родилась в душе моей внезапно, молниеносно, при встрече Государя в Ялте, кажется, в 1909 году, когда я его увидал (единственный раз в жизни) на набережной. Я почувствовал, что и царь несёт свою власть, как крест Христов, и что повиновение ему тоже может быть крестом Христовым. В душе моей, как яркая звезда, загорелась идея священной царской власти, и при свете этой идеи по-новому загорелись и засверкали, как самоцветы, черты русской истории; там, где я раньше видел пустоту, ложь, азиатчину, загорелась божественная идея власти Божией милостью, а не народным произволением. Религиозная идея демократии была обличена и низвергнута во имя теократии в образе царской власти. Безбожная демократия, на которой утверждается духовно революция, несовместима с теократической природой власти, здесь водораздел: или – или: с царём или без царя, против царя. А вся русская революция – я это знал и по личному опыту – всегда была против царя и с демократией.
В моём энтузиазме к царской власти совсем не было (и никогда не бывало) элементов полицейского черносотенства, и я не становился от этого ближе к «правым», оставаясь одиноким и безвольным мечтателем, каким был я всегда, но передо мной становился со всей трагической остротой вопрос о монархе, о носителе царской власти, в годину её рокового крушения, о Николае II, совершавшем самоубийство самодержавия.
Ставши царелюбцем в такое время, когда царская власть уходила из мира, я обрекался на муки медленного умирания вместе с ней. Отныне, если я – монархист, я становился как-то ответственным за все те безумия и преступления, которые творились царской властью и даже именно этим монархом-самоубийцей. А в то же время в своей любви к царю я сразу же отделил от его личности вины, за которые он не был ответствен, и зло, ему не принадлежавшее, и полюбил его в это мгновение какой-то любовью до гроба, какою обещаются перед алтарём жених и невеста. Это – бред, которого не поймёт и не простит мне интеллигенция, но это было стихийное чувство русского народа, на котором строилась русская государственность.
И когда совершилось это избрание сердца, когда я полюбил царя, а вследствие этого не мог не полюбить и царствующего императора, не полюбить в нём того, что достойно любви, и прежде всего крестоносца, моё политическое бытие, как русского гражданина, стало агонией, ибо в агонии находилась историческая царская власть, и я агонизировал вместе с нею.