Cердца трех - Джек Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако старик Блэкстон все-таки прав. Под всем этим, на самом дне, в самом основании здания правосудия, лежит глубокая и искренняя жажда права и справедливости для всех честных людей. Но что говорит Блэкстон? Люди сами придумали себе много нового. И вот закон, бывший вначале добрым, так исказило влияние всего придуманного, что он служит больше не обиженным и даже не обидчикам, а только разжиревшим судьям и худым, голодным адвокатам. Их ждут слава и нажива, если удается доказать, что они остроумнее своих противников и даже самих судей, выносящих приговор.
Старик остановился, все еще в позе «Мыслителя», между тем как метиска ждала, чтобы он подал ей обычный знак, предлагая продолжать чтение. Наконец, как бы взвешивая в своих мыслях судьбы Вселенной, он сказал:
— Но у нас есть правосудие здесь, в Панамских Кордильерах, — правосудие истинное и беспристрастное. Мы работаем не для людей и не для собственного желудка. Дерюга взамен тонкого сукна помогает решать дело беспристрастно и справедливо. Читай дальше, Мерседес. Блэкстон всегда прав, если только правильно его понимать. Это то, что теперь называется парадоксом, то есть то же самое, что и современное правосудие, которое тоже суть парадокс. Читай дальше. Блэкстон — сама основа человеческого правосудия, но сколько зла совершается умными людьми во имя права!
Минут через десять слепой мыслитель поднял голову, втянул ноздрями воздух и жестом остановил девушку. Она тоже втянула в себя воздух и спросила:
— Может быть, это лампа, о Справедливый?
— Это горит нефть, — ответил он. — Это не лампа. И запах идет издалека. Я слышал также выстрелы в ущелье.
— Я ничего не слыхала, — отозвалась девушка.
— Дочь моя, ты видишь — и не нуждаешься в том, чтобы слышать так, как я. В ущельях была стрельба. Прикажи моим детям все разузнать и доложить мне.
Девушка смиренно поклонилась старику, который не видел, но привык различать ухом каждое движение ее тела; он знал, что она ему поклонилась. Затем она откинула завесу из одеял и вышла. По обе стороны входа в пещеру сидело по человеку, очевидно, из класса пеонов. Каждый был вооружен винтовкой и мачете, за пояс были заткнуты ножи без ножен. Когда девушка передала приказание, пеоны встали и поклонились, — видимо, не ей, а тому, от кого исходило приказание. Один из них постучал рукоятью мачете о камень, на котором сидел, и стал прислушиваться. Камень замыкал рудоносную жилу, тянущуюся по всей горе, через ее середину. А дальше, на противоположном склоне горы, откуда, как из гнезда хищной птицы, открывалась великолепная панорама отрогов Кордильер, сидел другой пеон: он прижал ухо к такому же камню, а затем постучал по нему в ответ. Потом он подошел к стоящему шагах в шести от него полузасохшему дереву, сунул руку в дупло и потянул за веревку, висевшую внутри, как звонарь дергает за веревку колокола.
Никакого звука не последовало. Вместо того большой сук, ответвлявшийся от главного ствола на высоте пятидесяти футов и торчавший, как крыло семафора, стал двигаться вверх и вниз. На расстоянии двух миль отсюда, на горном хребте, ему ответило такое же дерево-семафор. А еще дальше, по склонам гор, сверкание солнечных лучей в ручном зеркале передало, как по гелиографу, приказание старика из пещеры. И скоро вся эта часть Кордильер заговорила условным языком вибрирующих рудоносных жил, солнечных бликов и качающихся веток.
* * *В то время как Энрико Солано, сидевший на коне с осанкой юноши-индейца, и оба его сына, Алессандро и Рикардо, державшиеся с обеих сторон за стремена, старались наилучшим образом использовать время, выигранное Фрэнсисом в арьергардном сражении с жандармами, Леонсия на своей лошади и Генри Морган несколько отстали от них.
Оба они непрерывно оглядывались в надежде, что Фрэнсис их нагонит. Не дождавшись друга, Генри повернул обратно. Через пять минут Леонсия, обеспокоенная судьбой Фрэнсиса не меньше Генри, попыталась повернуть назад свою лошадь. Но упрямое животное, старавшееся догнать бежавшую впереди лошадь, не слушалось повода, стало брыкаться и наконец остановилось. Леонсия сошла с лошади, бросила поводья на землю (в Панаме так всегда стреноживают оседланных лошадей) и пешком двинулась по тропинке в обратном направлении. Девушка так быстро шла за Генри, что почти нагнала его, когда он встретился с Фрэнсисом и пеоном. В следующую минуту оба — Генри и Фрэнсис — уже бранили ее за безрассудство, но в голосах обоих слышалась нежность, и каждый с неудовольствием улавливал эту нотку в голосе другого.
Они настолько забыли об опасности, что отряд гасиендадо, внезапно вылетевший из зарослей с направленными на них винтовками, застал их врасплох. Несмотря на то, что гасиендадо нашли с ними пеона, которого они тотчас же принялись избивать кулаками и ногами, все обошлось бы для Леонсии и обоих Морганов благополучно, будь здесь старинный друг семейства Солано, владелец пеона. Но приступ малярии, повторяющийся у него через каждые два дня на третий, заставил гасиендадо слечь в ознобе вблизи горящего нефтяного поля.
Гасиендадо довели пеона до того, что он мог только плакать, стоя на коленях. С Леонсией же они были весьма почтительны и даже с Фрэнсисом и Генри обращались довольно сносно. Однако молодым Морганам связали руки за спиной и решили отвести их вверх по оврагу, туда, где оставались лошади. Что касается пеона, то эти люди продолжали срывать на нем свой гнев с жестокостью, присущей латиноамериканцам.
Но им не суждено было отвести куда-либо своих пленников.
Послышались радостные возгласы, и на арене появились жандармы начальника полиции, сам начальник и Альварес Торрес. Затрещал отрывистый, горячий, быстрый говор; оба отряда преследователей одновременно и спрашивали, и давали объяснения. И среди полного столпотворения, когда говорили все, но никто не мог понять другого, Торрес, с кивком по адресу Генри и с торжествующей насмешкой в сторону Фрэнсиса, величественно встал перед Леонсией и отвесил ей низкий поклон с почтительностью истинного гидальго.
— Слушайте, — сказал он вполголоса, когда она сделала жест отвращения. — Не поймите меня ложно. Не принимайте меня за того, кем я никогда не был. Я здесь, чтобы спасти вас от всего плохого, что может с вами случиться. Вы — царица моих грез. Я умру за вас и умру с радостью, хотя с еще большей радостью я хотел бы жить ради вас.
— Я вас не понимаю, — коротко ответила она. — Не понимаю, почему речь может идти о жизни или смерти. Мы не сделали ничего плохого — ни я, ни мой отец. То же касается Фрэнсиса Моргана и Генри. И поэтому, сеньор, здесь не может быть и речи о жизни и смерти.