Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том V - Валентин Бочкарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самоповторении эпоса — всегда запах тления: высота подъема исторической волны не нашла для себя подходящего поэтического русла, слишком загроможденного обломками старины, загрубевшего, потерявшего былую эластичность, и волна разбросалась в бесплодных брызгах…
Я начал вопросами, и кончу вопросом. Насколько мог разобраться наш народ в сложной политической конъюнктуре, которую резко, ребром поставил перед нами 12-й год? Он, конечно, понимал, что «сукин враг» вторгся, «разорил путь-дороженьку», сжег Москву… Но почему, зачем?
Поколениями привыкли видеть в пруссаке, «глицянке» (Англия) врага, теперь они союзники; перебои войны и мира с Францией. Все это рождало недоумения, запутывало мысль и поэтическое творчество. Разве не слышится смятение мысли и чувства в запеве:
Что это за диво, за диковинка?Отдают нашу армеюшку неприятелю,Неприятелю, королю прусскому!
Неприятели делались союзниками, перебои политические приводили к перебоям песенным, и «разбессчастной король прусский» старой песни своеобразно модернизовался:
Разбессчастненькой, безталаненькойФранцуз зародился!Он сы вечера спать ложился,Долго почивать.«Ничего ж ли то я, французик,Ничего не знаю»,Што побили его, его армиюДонские казаки.«Што мне жаль-то, мне жаль свою армию, —Есть еще жалчея:Што вот сняли мому, мому родному,Да родному братцу,Што вот сняли ему, сняли ему головку,Да головку!»
В других вариантах снял «племянничек родной Блатов», т. е. все тот же Платов —
«Што мене ль то, мене, все французика,Во полон мене взяли;Посадили мене, все французика,Во темную темницу;Што вот тошно ли мне, все французику,Во темнице сидети.Если б знал, то бы знал, французик ли,Я б того не делал!»
Что это: отголоски св. Елены, перепутанные отражения прусских и французских войн — или просто слитность исторического сознания, безнадежно запутавшегося в настоящем и прошлом? Раньше было проще, ближе по расстоянию, понятнее — даже Иван Грозный со своей психопатологией (или зоопсихологией), тем более Смута, даже стремительные скачки Петровской эпохи; затем пошло — для народа, и для него ли одного? — дипломатическая, международная неразбериха, совпавшая с уклоном народно-поэтического творчества вообще. И перед нами сумбурная подчас песенная амальгама с парными (или тройными) синкретическими образами: Платов — Краснощеков, Кутузов — Румянцев — Шереметев, пруссаки — французы — турки или Платов — Паскевич… Народная память всегда анахронистична, но в данном случае она превзошла самое себя и окончательно утопила крупицы исторической правды в целом море контаминаций и синкретизма…
В. Каллаш.
(Лубок).
Театр Медокса в Москве.
VI. Театр и драма в Отечественную войну
Н. Л. Бродского
то время, как на политическом горизонте сгущались грозовые тучи, в обществе нарастала тревога, повышалось настроение, — театр продолжал увеселять публику такими пьесами, как «очень игривая комедия» «Отплата», «Старый глупец и молодой хитрец», «Училище ревнивых» и т. п., ставил трагедии и оперы, сюжеты которых далеки были не только от современной жизни, но и вообще от русской жизни. «Амалия и Монроз», «Дафнис и Хлоя» слишком уносили от злобы дня, а быстро развертывавшиеся события так задевали за живое, что театр неизбежно должен был откликнуться на воинственный порыв, охвативший русское общество особенно с момента вторжения неприятеля в пределы страны. Могли ли захватить зрителя турецкие и испанские дивертисменты, когда он утром узнавал о взятии Смоленска? Не до «Сельской любви» и «Филаткиной свадьбы» было ему, когда стало известно о приближении врага к столице. Но репертуар почти исключительно состоял из подобных пьес. Пришлось прибегнуть к старым пьесам, к тем трагедиям, темы которых хотя немного напоминали современность, отдельные места которых все же ближе были чувству зрителя, чем тирады Иосифа Прекрасного и генерала Шлейсгейма (в пьесах того же названия). «Пожарский» драма Крюковского, «Дмитрий Донской» трагедия Озерова, написанные в 1807 году и тогда же завоевавшие успех, и были теми пьесами, которые с июля месяца стали особенно часто ставиться в московском и петербургском театрах. Чтобы понять настроение публики во время представления названных трагедий, надо помнить, с какой воинственной заряженностью приходила она на спектакли. По словам современника, «театр трещал от рукоплесканий, подобных грому», когда шел «Дмитрий Донской». С необычайным энтузиазмом встречались такие стихи, как:
«Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!»
или
«Иди к пославшему и возвести ему,Что Богу русский князь покорен одному».
В глубоком молчании следили слушатели за словами актера:
«Первый сердца долг к тебе, Царю царей!Все царства держатся десницею Твоей;Прослав, и утверди, и возвеличь Россию;Как прах земной, сотри врагов кичливу выю,Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог:„Языки, ведайте, велик российский Бог!“»
С опущением же занавеса начиналось «фурорное хлопанье»[130]…
Разрушение всемирной монархии. (Карикатура И. И. Теребенева).
Повышенное настроение, царившее в зале, перебрасывалось на сцену, за кулисы, электризовало артистов, те, в свою очередь, иногда зажигали толпу неожиданным военно-лирическим выпадом. Так было со знаменитой Семеновой, нечаянно узнавшей о победе русского оружия и с радости вбежавшей на сцену с криком: «Победа! Победа!»[131]. Все французское стало не в моде. Над галломанией смеялись: комедии Крылова «Урок дочкам» и «Модная лавка» сопровождались шумным смехом. Во французский театр перестали ездить, попытка актера Дальмаса поставить по-французски «Дмитрия Донского» успеха не имела. Французскую труппу распустили[132], хотя, надо сознаться, несколько запоздали: указ от 18 ноября об увольнении артистов был подписан тогда, когда зрители сами совсем бросили посещать театр. Однажды французский актер Дюран, выйдя для анонса и начав после трех обычных поклонов обычную фразу «Messieurs, demain nous aurons l'honneur de vous donner» и проч., увидал, что в зале всего сидит один зритель и то было, кажется, должностное лицо… Ему оставалось только переменить начало речи и сделать ударение: «Monsieur! demain nous aurons l'honneur»[133]. При таких условиях далее держать труппу было явно убыточно. Необходимо отметить, что театральным зрелищем интересовались в Петербурге неизмеримо сильнее, чем в Москве. Если в северной столице театр сотрясался от «фурорного хлопанья», москвичи отнеслись к театральной забаве значительно сдержанней. По словам историка, с объявлением войны с Наполеоном интерес к спектаклям в Москве понизился. С июня месяца театр был почти пустой, дворянство перестало его посещать, зрителями являлись только купцы[134]. Дирекция была поставлена в затруднение, видя, что с отъездом из Москвы дворянства и лучшего купечества невозможно будет продавать абонемент, начинавшийся с 10 сент. 1812 года. Кроме того, что отсутствие публики не доставляло театру «никаких доходов», нельзя было ставить «все оперы, трагедии и другие пьесы» с пением, с хоровыми номерами, так как «певчие, составляющие хор в театре и принадлежащие разным господам, отправляются по воле их из Москвы в другие места»[135]. Только один спектакль, по-видимому, удался на славу. Из Москвы кто-то даже послал корреспонденцию о нем в «Вестник Европы». Это было во вторник 30 июля, когда вместо обещанной комедии «Модная лавка» была представлена опера «Старинные святки». «В первой, — сообщает неизвестный корреспондент, — увидели бы ежедневно видимые на большом театре света бездельничества француженки мадам Каре и плутни француза мусье Трише, во второй неожиданно показали нам любезную старину Москвы белокаменной, житье-бытье славных бояр русских и святочные забавы целомудренных дочерей их и родственников. Сия перемена сделана по случаю полученных известий об одержанной над Наполеоном победе при Кобрине и Клястицах». Описывая спектакль, он отмечает, как «приятно было пролить радостные слезы в честь знаменитых защитников отечества». Было воспето величание царю Александру при полном хоре музыки с трубами и литаврами. Потом Сандунова запела своим дивным, полным глубокого чувства, голосом «славу».
«Слава храброму графу Витгенштейну,Поразившему силы вражески! Слава!Слава храброму генералу Тормасову,Поборовшему супостата нашего! Слава!Слава храброму генералу Кульневу,Положившему живот свой за отечество! Слава!»
По требованию восхищенной публики актриса повторила величание при всеобщем плеске[136]. Но, вероятно, более подобных торжественных спектаклей в Москве не было. Население покидало город, да и артисты, конечно, не находили в себе достаточной силы греметь воодушевленными монологами при пустующей зрительной зале. Спектакли давно бы прекратились, если бы не приказание главнокомандующего графа Ростопчина играть во что бы то ни стало[137]. Последнее представление состоялось в пятницу 30 августа; шла драма в 4-х действиях Глинки «Наталья, боярская дочь», а после нее маскарад. В ту же ночь, когда армия уже начала отступать, дирекция московского театра бросилась к Ростопчину, чтобы тот дал 150 подвод увезти имущество, казну, артистов. Главнокомандующий отказал и посоветовал всем ехать во Владимир. Едва нашли 19 подвод, куда поместили театральную школу, «все богатые веши гардероба», поручив все оставшееся беречь «унтер-офицеру Мельникову с находящейся при нем инвалидной командой до той минуты, когда будет возможно»[138]. Артисты сами о себе должны были заботиться; некоторые из них одно время спасались в подмосковных имениях, напр., семья Мочалова и артистка Насова укрывались у кн. Долгорукова в Никольском. Автор «Капища моего сердца» рассказывает, как Насова, та самая, которой в бенефис бросали из партера на сцену кошельки с особенными подарками, теперь, уезжая из деревни из опасения быть пойманной неприятельскими партизанами, сама натягивала дугу у телеги и впрягала в нее лошадь. Семью Мочалова не пустили на какой-то завод под предлогом, что он актер, как бы Бог не покарал за прием актера… Трагику оставалось только вопиять против невежества нашего века[139]… В начале 1813 года кое-кто из актеров добрался до Петербурга (С. Мочалов, Злов, Сандунова и др.).