МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторюсь: многие полагают историю чередой событий, то есть объектов, то есть, иными словами — набором тел (например, любовная история наглядно демонстрирует тела), — между тем история бестелесна, она забирает наше тело, чтобы растворить в себе. История — это такая едкая среда, уничтожающая природу. Хотя однажды ты сказала мне, что любовь — это золотой покров, и это тоже правда, так и есть, тут нет противоречия. Любовь, она как «Иоанн Креститель» кисти Леонардо. Весь мерцающий, словно под золотым покровом, подняв палец, он, искуситель, заманивает человека в историю — и эта история не обещает быть хорошей, но тем не менее является единственной.
Поверь мне, в том, что я пишу сейчас, нет оттенка осуждения. Не хорошей является история, да, совсем не хорошей, но единственной! Не привлекательной является любовь, но бесконечно сияющей! У истории, как и у любви, есть одно исключительное свойство — она всегда чиста. И это при том, что обеих всегда стараются замарать. Это, пожалуй, самое важное свойство как истории, так и любви. И как раз в чистоту любви, как и в чистоту истории люди, особенно просвещенные, склонны не верить.
Мы исходим из того, что искренность непременно связана с чем-то дурным, что глубоко запрятанными бывают лишь постыдные чувства. Выставить их напоказ и значит явить смелость и искренность. Легче поверить в искренность Генри Миллера, чем в искренность Толстого: воображение отказывается признать наличие неханжеского целомудрия. И люди, знающие жизнь, правы в своих сомнениях — они исходят из опыта. Этот житейский, исторический если угодно, опыт — он сильнее самой истории, — по той же причине, по какой бакалавр Самсон Карраско сильнее Дон Кихота, по той же причине, по которой любовный опыт сильнее любви. Есть много причин, по которым я стыжусь называться художником сегодня, одна из них в том, что современное искусство — это торжество мещанской морали и упадок рыцарской.
Но если бы я стыдился только этого. Всю жизнь я хотел быть свободным и прогрессивным, всю жизнь повторял слово «вперед» — и теперь я стыжусь своей жизни: если идти все время вперед, то как защитить тех, кто нуждается в защите и остается сзади.
Я хотел быть таким же надежным, как кружка горячего крепкого чая. А я не умел: только говорил, что хочу, но не мог. У меня не было другой цели, но не было смелости стоять на одном месте, назвать это место своим. Прости меня за эти пустые годы, а сам себе я никогда не прошу. Я сумею стать достойным тебя. Нет, я не хочу спрятаться, я готов пропасть. Пошли мне сил, Боже мой, отстоять это пространство, пошли мне сил отстоять эту историю — другого места для моей любви нет, и другой истории не будет.
Письмо четвертое
Милый друг,
сейчас, когда я пишу это письмо, уже понятно, что мы опять оказались плохими учениками. Нас не переделать, мы пропащие. Вы более не позовете нас к себе в цивилизованный мир, но, разрешите Вам сказать, это и не требуется. Россия сызнова нашла себя, в цивилизованный мир она опять не хочет. Даже интеллигент, тот самый, на кого Вы возлагали надежды — не хочет и он.
Ну не зовут более на Запад — и не надо, решает интеллигент, вернусь обратно к начальству, благо недалеко ушел. Благо начальство, кажется, и само стало прогрессивнее.
Понял это интеллигент как раз вовремя: не только Запад в нем более не нуждается, но и миссия, возложенная на него русским начальством, — уже выполнена, пора возвращаться на базу, все равно он больше ни на что не пригоден.
Что до свободомыслия, то оно здешнему интеллигенту не присуще, и пока не накопится мужества на новое диссидентство, ничего умопотрясающего Россию не ждет. Ждет новый взлет государственности и новое противостояние Европе. Двуглавый, хоть ощипанный, да орел, прострет свои крылья над тощими пустырями. Россия ведь находится в перманентной войне с Западом — и в ходе этой войны иногда для удобства провозглашает себя Западом сама. Это периоды перевооружения. И западники — отряд снабженцев. Фрондерская кухня — это производственная база. Европе мнится, что Россия шлет к ней женихов, а это едут скучные инженеры-снабженцы, командированные. Государственной машине требуется обновлять шестеренки, доставать новые детали, компьютеры завозить и т. п., и в культурные командировки посылают суетливых горлопанов, в очках и с чувством ущемленного достоинства. Они-то и комплектуют наш оборонный комплекс. А когда в компьютеризации, концептуализме, идеологической мобильности мы сызнова добираемся до мирового уровня, командированные едут назад. Миссия снабженцев завершена, Россия снимает свадебную фату. Вот и все. Так и Петр, наш учитель европеизма, хладнокровно заимствовал западное оружие, чтобы еще крепче вдарить по Западу. Меня всегда удивляла в Вас, милый друг, обдуманная любовь к Петру при столь же обдуманной нелюбви к Ленину. Петр будто бы обещал нечто, что Ленин будто бы отнял. Этого «нечто» никогда и не было в природе. Я не склонен видеть противоречий в поступках вождей.
Но что же это были тогда за годы, спросите Вы, чем объяснить русское желание стать Европой? Неужели вы не хотели учиться демократии? Неужели вы притворялись? Ведь были же искренние лица, пылкие слова.
Десять либеральных лет, всегда повторяющихся в истории России, по всей видимости, необходимый срок для большого тела — перевалиться с боку на бок и собраться для борьбы. Одновременно обновляется класс чиновничества, перераспределяются льготы и угодья. Отчего же не хотели учиться? Хотели — и выучились. Почему Вы думаете, что мы не стали демократической страной? Разумеется, стали.
Россия использует любую идеологию в своих государственных нуждах: разве не приспособила она христианство к русской государственной идее? Разве не приспособила коммунизм к ней же? Разве можно было ожидать чего-то иного, а не того, чему мы сегодня свидетели? Россия взяла новую модель для сборки — демократическую рыночную, и приспособила ее к своим прямым нуждам. Так было всегда, что же здесь нового? Только не говорите, что мы отступаем от демократических принципов. Отнюдь нет — мы строим самое демократическое государство на Земле, и непременно его построим. Россия строит демократическое общество по тому же принципу, что и коммунистическое, что и православное. Россия уже создала наихристианнейшее христианство и самый коммунистический коммунизм, и разве есть сомнения в том, что она превзойдет в демократичности все демократические общества? Не пройдет и десяти лет, как мы научим мир наиподлиннейшей демократии. Коммунизм строил агент охранки, а демократию будут возводить офицеры госбезопасности — и разве это должно удивлять? Разве Вы, да, именно Вы, хотели другого? Признайтесь, что нет. Вы ведь хотели приучить нас к реальности — и отвратить от утопий, а это и есть подлинная реальность.
Вы привыкли именовать коммунизм — утопией, и этим подчеркивали, что сегодня мы, вслед за вами, должны строить общество реальное, земное, рациональное. Это реальное общество мы и построили. Вот это и есть самая явная реальность — другой у нас не было и не будет.
Согласитесь, Вы сами допустили ошибку. Обозначая демократию как цель, Вы, разумеется, оперировали и этим понятием не в реальном, а в символическом значении (в самом деле, не та же демократия, что бомбила Хиросиму или приговаривала к смерти Сократа, Вам мила, а какая-то иная, справедливая). Стало быть мы должны были исходить из того, что и демократия, и коммунизм являются символами, знаками, но не вещами. И, следовательно, можно было спросить: чем одна утопия хуже другой утопии. Не тем ли, что рознятся реальности их создавшие? Но так считать никто не хотел. Хотели сравнить коммунистическую реальность и демократический идеал. И разве не Вы этого хотели?
Любой анализ будет неточным, если один из компонентов рассматривается в его фактическом состоянии, а второй — в идеальном. (Например, рассуждая внутри Вашей логики, демократическое общество убило Сократа, приговорило его путем честного голосования, а коммунистический строй никого не убил, коль скоро этого строя еще никогда не было — была лишь утопия.)
Сегодня, когда — в очередной раз — Вы видите, что с нашей реальностью не удается сделать ничего, что русская почва проглатывает любую утопию, сегодня Вы склонны обвинять нас, лентяев, в невосприимчивости к Вашей знаковой системе. Напрасно Вы понадеялись на нас. Сколько ни говори этому народу правды, как ни воспитывай, свинья останется свиньей.
Но знаете ли, милый друг, мне кажется, что именно правды Вы как раз этому свинскому народу — то есть и мне в том числе — не говорили. Стесняться здесь нечего — кто делает иначе? Советская пропаганда пыталась, со своей стороны, сделать подобное, но куда ей тягаться с вами. Когда мы открывали книги Джорджа Оруэлла, у нас появлялось чувство, что вот оно, наконец-то, подлинно правдивое слово о нашем режиме. Вот портрет Большого Брата и изображение нас, пролов. Кто столь точно — до деталей — предсказал нас?! Так мы читали Оруэлла и так читали его Вы — как окончательный приговор коммунистической России. Удивлялись мы лишь тому, откуда знание реалий, с чего списаны эти картины, от коих волосы встают дыбом. Пришла разгадка: гражданская война в Испании. Именно там, в интербригадах насмотрелся Эрик Блэр (он же впоследствии Дж. Оруэлл) на коммунистов, нагляделся на троцкистский ПОУМ. И мы поражались его проницательности и слепоте Хемингуэя. Но удивительно, шевелилась мыслишка, как же это в жаркой и пыльной Испании подглядел он рабочие кварталы — нет их там, только белые домики. Штука вся в том, милый друг, что «84» не есть наблюдение советской жизни. Эта книга о Западе и для Запада. И Запад нарочно не захотел ее прочесть как таковую и переадресовал, вполне, надо признать, успешно, Советской России, а бестолковая Россия читает все подряд.