Дело султана Джема - Вера Мутафчиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так оно и произошло, можете удостовериться. То были единственные из полученных за Джема деньги, которые мы возвратили. Не по своей воле – признаюсь. Д'Обюссон был принужден к тому.
Вопреки моим ожиданиям великий магистр выслушал предложение Иннокентия VIII не только без восторга, а даже хмуро.
– Мессир, – пытался я убедить его, – это превосходит все, о чем мы мечтали. Цена Джема с каждым часом растет.
– Именно, – процедил сквозь зубы Д'Обюссон. – Именно это и бесит меня, непрестанно напоминая, какие еще я получил бы выгоды, принадлежи Джем мне.
– Помилуйте, ваше преосвященство, Джем и принадлежит нам! Разве не приняли мы все меры к тому…
– Какие меры! – Я увидел, что и брат Д'Обюссон способен на чисто человеческую злость. – Джем находится на французской земле. Не думаете ли вы, что король позволит беспрепятственно похитить из его владений такое сокровище? Господи, мы сваляли дурака, но зачем надеяться, что есть еще дураки на свете!
– Ваше преосвященство, у нас не было выбора! Если Джем вправду стоит того золота, какое платят за него, то здесь, на Родосе, он, безусловно, был бы похищен. И кроме того, нам останется хотя бы доля от тех доходов, что приносит Джем.
– Доля! – с лютой злобой повторил Д'Обюссон. Он походил в эту минуту на разорившегося ростовщика. – Неужто не понимаете вы, брат Кендал, какая жестокая пытка владеть долей, когда ты владел всем? И потом вам еще не все известно, Кендал. Пока вы отсутствовали, Баязид вторгся в Сирию; Баязид покарал смертью Касим-бега, вождя караманов, за его соучастие в борьбе Джема; приближается черед Каитбая. Месяц назад Баязид потребовал, чтобы он выдал мать и жену Джема, Каитбай отказался. Еще до наступления нового года начнется война в Средиземном море. Коль скоро бои на суше уже начались, мне не так просто заставить Баязида не выходить из Проливов. Теперь Баязид ответит, что он воюет с Египтом и флот ему там необходим. А когда они окажутся в наших водах, что помешает им наставить пушки на Родос? Я вас спрашиваю, Кендал!
– Как что, мессир? Христианство. Я имею в виду решимость папы Иннокентия, стремление ряда мирских властителей завладеть Джемом и выступить в поход. Нападение на Родос и станет началом борьбы Креста и Полумесяца!
– Меня радуют ваши радужные пророчества, брат Кендал! – процедил магистр. – Лично я вижу только одного искреннего союзника – султана Каитбая. Все остальные, – голос его звенел от ненависти, – предпочтут гибель Родоса. Чтобы присвоить ту долю, которая все еще достается Д'Обюссону. Вот так-то.
Меня бросило в дрожь. Хуже всего, что магистр, по-видимому, был прав. Весь наш опыт говорил об этом. Я собрался спросить что он думает предпринять, чтобы события не застигли нас врасплох, но Д'Обюссон опередил меня:
– Что бы ни произошло, мы можем положиться только на Иннокентия; он единственный, кто проявит некоторую щепетильность. Вы снова отправитесь в Рим. брат Кендал, отвезете мое согласие. Мы предоставим Джема Папству в обмен на все то, что было перечислено. Пусть Иннокентий сам позаботится о том, как получить Джема – это уже вне наших возможностей. И не будем вконец отчаиваться. Договор о выплате содержания Джему подписан между мной и Баязидом; возможно, Баязид не пожелает подписывать новый договор – с папой, например. Тогда золотой поток по-прежнему будет течь через Родос, так ведь?
Д'Обюссон рассмеялся вымученным смехом, как человек, только что превозмогший приступ отчаяния. Потом смех его затих, сменившись неожиданным заключением:
– Как знать! Быть может, все к лучшему. Узнав о том, что Джем переселяется в Италию, Баязид поверит в возможность крестового похода. И вряд ли будет особенно предприимчивым в Средиземном море.
Одиннадцатые показания поэта Саади о событиях с октября 1483 по июнь 1484 года
Помнится, мой предыдущий рассказ закончился замком Рюмилли, Савойским командорством Ордена. Я отзывался о Рюмилли с неприязнью, но, оборачиваясь назад, обозревая все наше изгнание, я уже не нахожу его столь отвратительным. В Рюмилли мы все еще сохраняли надежду.
Осенью 1483 года наше пребывание там неожиданно закончилось. Сразу же после болезни Джема, вернее, еще прежде, чем мой господин полностью оправился.
Я уже упоминал, что первый припадок случился с Джемом после того, как он был разлучен со своей свитой. В тот вечер я с трудом дотащил его до постели, укрыл; он лежал смертельно бледный; даже потеряв сознание, он сохранял на лице выражение страдания и боли. «Джем, дорогой друг мой, – думал я, – куда девались те времена, когда ты утром ожидал пас, еще не остыв от бешеной скачки, раскрасневшийся, загорелый, быстрый, беспричинно веселый? Ты словно сам был тогда встающим днем! Как изумительно, как прекрасно встречали мы с тобой наступающий день!..»
Я смачивал ему виски, расстегнул на груди одежду. Позвать кого-нибудь из рыцарей я боялся, хотя нездоровье Джема, вероятно, не осталось ими не замеченным. Я боялся той чаши, какую они могли поднести своему гостю. Ничего своего не было уже у нас в стенах Рюмилли, мы обречены были брести далее вдвоем, опираясь Друг о друга, как слепец и глухой из старой притчи.
Помню, целую неделю я не сомкнул глаз. Проводил ночи в какой-то полудреме. Сквозь сумрак мерещилось мне, будто за занавесями кто-то шевелится, в завывании ветра слышалось чье-то дыхание. Все вокруг дышало всепроникающей враждебностью, а мы были совершенно одиноки, совершенно беззащитны перед ней.
Как я ни старайся, вам не под силу себе это представить: где-то вдали от родины двое житейски не искушенных юношей, два восточных поэта жили заточенными меж незнакомых стен и непостижимых воителей совсем чуждого им мира.
Нет, вы снова не так понимаете нашу трагедию! Вы склонны жалеть нас из-за того, что собственная доверчивость ввергла нас в заточение. А главное не в этом. Более всего угнетало нас и, должно быть, явилось причиною болезни Джема столкновение между двумя глубоко отличными образами не жизни даже, а мышления.
Ваши сегодняшние представления рисуют человека Востока в неверном свете – вы судите о нем по гораздо более позднему его образу. Для меня, восточного мыслителя XV века, этот образ оскорбителен. Ибо в пору позднего средневековья Восток являл собой нечто великое. Он не знал государств, состоящих только из одной народности; в его бескрайних империях люди говорили на десятке языков, исповедовали две-три религии и еще большее число ересей; античное наследие там не было истреблено; там рядовые воины становились императорами, а многие императоры окончили жизнь в изгнании; на Востоке – это самое важное – никто и никогда не сумел до конца сломить природу человека, – рожденного с правом на счастье, ищущего и действующего.
С Востока на протяжении всего средневековья исходил свет, и мы не без оснований считали европейца варваром. Он недавно, каких-нибудь десять веков назад, осел на своей земле; он сразу уступил свою свободу целому рою мелких властителей, а свою мысль и совесть – одной-единственной церкви. За десять столетий европеец не выучился даже мыться, предоставив сотням построенных Римом великолепных бань медленно разрушаться, – пришельцы не ведали, для чего служат бани.
На протяжении тех же десяти столетий мы продавали Западу благовония, шелк, приправы, книги и ереси, пока наконец, где-то ближе к моему времени, не научили его и мыслить. Именно тогда, после гибели Византии, европеец присвоил наше наследство. Как всякий выскочка, он забылся: натворил такого, до чего никто бы не Додумался. Я говорю не о деле Джема, оно было лишь звеном в самоутверждении и растущей самоуверенности Запада.
Мы же были воспитаны по-иному. Не веру свою ил народность защищаю я – поверьте, уроженец Востока в мое время прежде всего был гражданином мира, он был приучен воспринимать землю как целое и человека как венец ее.
Прочтите наши стихи – ислам отвергал их, однако ни один наш поэт не был брошен в огонь или заточен из-за стихотворения. Наша религия мирилась даже с тем, что человек имеет право на земное счастье, что это счастье есть самоцель и все высшие соображения перед ним отступают.
Я не напрасно занимаю вас этими рассуждениями – мне хочется объяснить противоположность двух образов мышления, особенно ярко проявившуюся в деле Джема. И по сей день – погрузитесь ли вы в сочинения нескольких поколений монахов, описавших эту историю и нашедших ей оправдание, или же в бесчисленные слащавые романы о Зизиме, наводнившие Запад в XVII столетии, – для вас останется неясным, отчего и зачем должен был Джем испытать то, что выпало на его долю. Останется необъясненным его легкомыслие, доверчивость его выглядит ребяческой, а страдания – чуть ли не добровольными. Меж тем все это явилось неизбежным следствием нашего образа мышления, всего нашего представлении о мире. Оно не вмещало в себя ни брата Д'Обюссона, ни черных рыцарей, не было в нем места для полутюрем и полуискренних посланий. Оно исключало возможность так составить смертный приговор, чтобы под ним стояла собственная подпись приговоренного, не позволяло лишить осужденного последнего его достояния – тридцати обезоруженных друзей.