О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гумилева и Мандельштама. И, конечно, Блока.
— Гумилева и Мандельштама? — третье имя он оставил без внимания, как для всех тогда обязательное.
— Но ведь даже Кузмин лучше пишет.
И тут я (будущий чистой души Фаунтлерой) предал недавних моих кумиров. Неужели только из тщеславного желания ему понравиться? Едва ли только . Меня уже взяла в оборот и покорила пока говорившая прозой мне неведомая еще поэзия, но я в нее уже уверовал. Я сказал:
— По крайней мере, они умеют делать стихи.
— Да, да, да, да! Конечно! Умеют. Но-о!.. Они запрягают в пролетку игрушечных лошадок. Знают про сбрую, про дугу и подпругу. Мандельштам? Он, поди, тоже знает про подпругу, и чтобы седло не сползало.
— Борис Леонидович рассмеялся добродушно, но не много как людоед. — Подождите! Он же служил в лейб- гвардии — рядовым, конечно. Его Гумилев определил {-19-} через влиятельных особ женского пола. Но тот — офицер и гвардеец «со связями». Любил «высший свет», хоть от него и следа не осталось, и продолжает любить, наверное, — как Оскар Уайльд [6] . Я жил в Петербурге и немного их знаю.
— Боря! К тебе пришел Тодик Левит, — это голос Лиды.
— Я выйду! — И заговорщическим шепотом: — Ну, его я пошлю ко всем чертям! Вот увидите.
И — за дверью:
— Простите, но я очень занят. Здравствуйте! «Гамлета» принесли? Оставьте, я прочитаю. Но сейчас не могу. Никак! Простите! Позвоните по телефону дня через два.
— Вот, принес перевод «Гамлета» — первое действие. Молодец Левит! А может быть и так, чепуха… Посмотрим.
— Но больше всего я люблю Гёте. Вы ведь меня только о современниках спрашивали . .. — вернулся я к прерванному разговору.
— Вот с этого бы и начать! — подхватил он радост но и как бы насчет меня успокоившись. — Гёте… Да, вот это свобода! Как прелюды Шопена. То есть совсем не похоже! Вы ведь не только «Zueignung» любите и «Römische Elegien»? Это тоже прекрасно. Но по части свободы у него есть и похлеще. Вы любите «Lilys Park»?
Я не очень любил это стихотворение, да и теперь его не отношу к лучшим созданиям Гёте. Но мне не пришлось покривить душой. Он продолжал, не выждав ответа:
— Вот где свобода! И ощутить себя медведем в ее субтильном зверинце! Ах, ах! Это — почти Маяковский. Но без наших причуд, прямее, с точными адресами, свободнее! Свободе надо учиться! Я учусь. Завоевать {-20-} свободу — это трудно, и не только для политиков, для рабочих и слушательниц Высших курсов. Но не думайте, что совсем лишены свободы и мои несчастные «Поверх барьеров». Сережка, наверное, не публику эпатировал, а меня. Что вы думаете? Очень возможно. Он — с достоевщинкой. Не надо сразу думать о Смердякове! Есть в этой книге: «Нет сил никаких у вечерних стрижей» — это почти свободно. И еще: «После дождя». Там в последней строфе . .. — Он раздумчиво запнулся, и я почему-то вспомнил Моцартово (из болдинской маленькой трагедии): «Там есть один мотив…» — Это в самом конце: «Вот луч…» Вы ведь помните, Коля, стихи называются «После дождя»:
Вот луч, покатясь с паутины, залег
В крапиву, но кажется, это ненадолго,
И миг недалек, как его уголек
В кустах разожжется и выдует радугу.
Он замолчал. Опять глаза его увлажнились. Никогда после он уже себя не цитировал: считал это нескромным. Но я ведь отважился к нему прийти, не прочитав его книг. Он просто выводил меня из неловкого положения.
— Да! Надо учиться свободе.
— Почитали бы стихи, Борис Леонидович.
— Это — в другой раз. — Он покосился на белую двустворчатую дверь в смежную комнату, пугливо и гордо. И не ошибся.
Двери распахнулись, и под руку, как на двойном портрете, вошли родители: красивый седой старик и женщина с округлым добрым лицом, оба тщательно одетые. На отце, под бородкой клинышком, пышно повязанный бант. Мы оба встали, но Борис Леонидович родителей со мною не познакомил. Леонид Осипович взглянул на меня острым, пристальным и, как мне показалось, неприязненным взглядом и скользнул им, не меняя выражения иссиня-стальных глаз, и по сыну. Слегка {-21-} кивнув (жена художника при этом широко улыбнулась), они прошли в переднюю, и вскоре коротко грохнула входная дверь.
Меня поразило, что родители, не постучав и без крайней надобности, прошли через комнату взрослого сына. Я за него оскорбился и потому счел возможным сказать:
— Вы меня не представили, Борис Леонидович, и Леонид Осипович на меня взглянул, словно хотел сказать: по Сеньке и шапка!
Борис Леонидович, до того несколько смущенный, бурно расхохотался:
— Вот именно! Вы шапка, а я Сенька! Вы это нечаянно сказали, но так и надо! Для папы это так. «Поди, на губах еще молоко не обсохло, а тоже, поучает молодые дарования!» Однако вы наблюдательны, и это опасно, если пишешь стихи. Поэзия должна быть проста и воздушна, как Верлен или как «Позарастали стежки- дорожки // Там, где гуляли милого ножки». — (Последнюю строку он пропел). — Да, в жизни все опасно! Нет, нет! Я тоже люблю наблюдать. Но это скорее для прозы. Один университетский товарищ, умный, он знал хорошо досократиков и наизусть помнил из Алкея и Сафо и из трагических хоров, не так уж много… Погодите! Он мне прямо сказал, что я сильнее в прозе. Все может быть. Но, кажется, я и лирик. Здесь надо… Как в яйце! Чтобы белок и желток не сболтались. Белок — это, конечно, поэзия — белая магия! А желток — проза. Там без желчи нельзя.
— Это — как у Бунина, — сказал я, с неприязнью к себе замечая, что и думаю и говорю, как он: «Ведь он это заметит! Какой позор!» — Там уже в середине стихотворения, оно называется «В поезде », — (опять как он!):
Вот мост железный над рекой
Промчался с грохотом под нами…
…От паровоза белый дым,{-22-}
Как хлопья ваты, расползаясь,
Плывет, цепляется по ним,
К земле беспомощно склоняясь…
Это, собственно, заготовки для прозы, для ее более точных, более проясненных метафор.
Но он ничего не заметил, вопреки моим опасениям:
— Неужели