Русская литература в 1842 году - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Явился Лермонтов с стихами и прозою – и в его стихах и прозе была чистая проза! Прощайте, стихи! Будет ребячиться нашей литературе, довольно пошалила – пора и делом заняться…
И действительно, последний период русской литературы, период прозаический, резко отличается от романтического какою-то мужественною зрелостию. Если хотите, он не богат числом произведений, но зато все, что явилось в нем посредственного и обыкновенного, все это или не пользовалось никаким успехом, или имело только успех мгновенный; а все то немногое, что выходило из ряда обыкновенного, ознаменовано печатью зрелой и мужественной силы, осталось навсегда и в своем торжественном, победоносном ходе, постепенно приобретая влияние, прорезывало на почве литературы и общества глубокие следы. Сближение с жизнию, с действительностию, есть прямая причина мужественной зрелости последнего периода нашей литературы. Слово «идеал» только теперь получило свое истинное значение. Прежде под этим словом разумели что-то вроде не любо не слушай, лгать не мешай — какое-то соединение в одном предмете всевозможных добродетелей или всевозможных пороков. Если герой романа, так уж и собой-то красавец, и на гитаре играет чудесно, и поет отлично, и стихи сочиняет, и дерется на всяком оружии, и силу имеет необыкновенную:
Когда ж о честности высокой говорит,Каким-то демоном внушаем —Глаза в крови, лицо горит,Сам плачет, а мы все рыдаем!{13}
Если же злодей, то и не подходите близко: съест, непременно съест вас живого, изверг такой, какого не увидишь и на сцене Александрийского театра, в драмах наших доморощенных трагиков… Теперь под «идеалом» разумеют не преувеличение, не ложь, не ребяческую фантазию, а факт действительности, такой, как она есть; но факт, не списанный с действительности, а проведенный через фантазию поэта, озаренный светом общего (а не исключительного, частного и случайного) значения, возведенный в перл создания, и потому более похожий на самого себя, более верный самому себе, нежели самая рабская копия с действительности верна своему оригиналу. Так, на портрете, сделанном великим живописцем, человек более похож на самого себя, чем даже на свое отражение в дагерротипе, ибо великий живописец резкими чертами вывел наружу все, что таится внутри такого человека и что, может быть, составляет тайну для самого этого человека. Теперь действительность относится к искусству и литературе, как почва к растениям, которые она возращает на своем лоне.
Все сказанное нами для людей мыслящих не может показаться отступлением от предмета статьи, потому что все это не отступление, а характеристика и история последнего периода русской литературы, в отношении к которому 1842 год был блистательнейшим пополнением. Мы уже выше сказали, что обозревать не значит пересчитывать по пальцам все, что вышло в продолжение известного времени, но указать на замечательные произведения и определить их значение и цену, – а этого мы не могли сделать, не определив предварительно характера и значения всей литературы последнего времени. При обозрении поименном не на многое придется нам указывать и не о многом говорить. Причина этого – немногочисленность замечательных явлений в литературе прошлого года, также принадлежащая к особенным чертам всей русской литературы последнего ее периода. Но эта бедность не должна нас опечаливать: это благородная бедность, которая лучше мнимого богатства прежнего времени. Появление в одном году «Миргорода» и «Арабесок», в другом – «Ревизора» стоит огромного количества даже хороших, но обыкновенных произведений за многие годы. Таким образом 1840 год был ознаменован выходом «Героя нашего времени» и первого собрания стихотворений Лермонтова; 1841 – изданием трех томов посмертных сочинений Пушкина; 1842 – выходом «Мертвых душ» – одного из тех капитальных произведений, которые составляют эпохи в литературах.
Много было писано во всех журналах о «Мертвых душах»; много говорили и мы о них. Повторять сказанное и нами и другими нет никакой надобности. Впрочем, из этого еще нисколько не следует, чтоб о «Мертвых душах» было сказано все, как нами, так и другими: мы, собственно, и не говорили еще о них, а только спорили с другими по поводу их, и нам еще предстоит впереди изложение окончательного, критически высказанного мнения об этом произведении; что касается до других, они не перестали и долго еще не перестанут говорить о «Мертвых душах», всеми силами стараясь уверить себя, что им нечего бояться этого произведения… Итак, скажем здесь лишь несколько слов для уяснения – не произведения Гоголя, а вопроса, возникшего о нем и в публике и в литературе.
Как мнение публики, так и мнение журналов о «Мертвых душах» разделились на три стороны: одни видят в этом творении произведение, которого хуже еще не писывалось ни на одном языке человеческом;{14} другие, наоборот, думают, что только Гомер да Шекспир являются в своих произведениях столь великими, каким явился Гоголь в «Мертвых душах»;{15} третьи думают, что это произведение действительно великое явление в русской литературе, хотя и не идущее, по своему содержанию, ни в какое сравнение с вековыми всемирно-историческими творениями древних и новых литератур Западной Европы.{16} Кто эти – одни, другие и третьи, публика знает, и потому мы не имеем нужды никого называть по имени. Все три мнения равно заслуживают большого внимания и равно должны подвергаться рассмотрению, ибо каждое из них явилось не случайно, а по необходимым причинам. Как в числе исступленных хвалителей «Мертвых душ» есть люди, и не подозревающие в простоте своего детского энтузиазма истинного значения, следовательно, и истинного величия этого произведения, так и в числе ожесточенных хулителей «Мертвых душ» есть люди, которые очень и очень хорошо смекают всю огромность поэтического достоинства этого творения. Но отсюда-то и выходит их ожесточение. Некоторые сами когда-то тянулись в храм поэтического бессмертия; за новостию и детством нашей литературы они имели свою долю успеха, даже могли радоваться и хвалиться, что имеют поклонников, – и вдруг является неожиданно, непредвиденно совершенно новая сфера творчества, особенный характер искусства, вследствие чего идеальные и чувствительные произведения наших поэтов вдруг оказываются ребяческою болтовнёю, детскими невинными фантазиями… Согласитесь, что такое падение, без натиска критики, без недоброжелательства журналов, очень и очень горько?.. Другие подвизались на сатирическом поприще, если не с славою, то не без выгод иного рода; сатиру они считали своей монополией, смех – исключительно им принадлежащим орудием,{17} – и вдруг остроты их не смешны, картины ни на что не похожи, у их сатиры как будто повыпадали зубы, охрип голос, их уже не читают, на них не сердятся, они уже стали употребляться вместо какого-то аршина для измерения бездарности… Что тут делать? перечинить перья, начать писать на новый лад? но ведь для этого нужен талант, а его не купишь, как пучок перьев… Как хотите, а осталось одно: не признавать талантом виновника этого крутого поворота в ходе литературы и во вкусе публики, уверять публику, что все написанное им вздор, нелепость, пошлость… Но это не помогает: время уже решило страшный вопрос – новый талант торжествует, молча, не отвечая на брани, не благодаря за хвалы, даже как будто вовсе отстранясь от литературной сферы; надо переменить тактику: является новое творение таланта, далеко оставившее за собою все прежние его произведения, – давай жалеть о погибшем таланте, который так много обещал, так хорошо писал некогда (именно тогда, когда эти господа утверждали, что он писал все вздоры и нелепости); его, видите, захвалили приятели, а их у него так много, что иных он и в лицо не знает, с иными же едва знаком… На что бы такое напасть в новом творении таланта? – на сальности, на дурной тон; это понравится тем людям, которые, никогда во сне не видав большого света, только о нем и хлопочут, как будто бы считая себя принадлежащими к нему…{18} Не мешает заметить, что эти витязи большого света чрезвычайно довольны были тоном и остротами врагов нового таланта: живя в неизмеримой дали от большого света, они считали этих сатирических сочинителей людьми большого света… Второй пункт – грамматика: к ней прибегли при этом важном случае даже те, которые отвергали ее существование… Третий пункт – незнание русского языка; за этот аргумент ухватились даже те, которые пишут: морь (вместо морей), мозгов человеческих, мечт и т. п. Нападки за незнание грамматики и искажение языка – характеристическая черта истории русской литературы: славянофилы{19} утверждали, что Карамзин не знал духа и правил русского языка и ужасно искажал его в своих сочинениях; классики в том же самом обвиняли Пушкина; теперь очередь за Гоголем… Вспомнили мы еще довольно забавную черту в этом роде: гг. Греч и Булгарин доказывали некогда печатно, что г. Полевой не знает грамматики, а г. Калайдович напечатал в «Московском вестнике» статью об «Истории русского народа» в отношении к грамматике и языку, и на каждой странице этого превосходного, но, к сожалению, по сю пору неконченного творения нашел по крайней мере по десяти грубых ошибок против грамматики и языка… Господа! не пора ли бросить эту старую замашку!.. У каждого писателя нет ошибок против грамматики – да только чьей? – вот вопрос! Карамзин сам был – грамматика, перед которой все ваши грамматики ничего не значат; Пушкин тоже стоит любой из ваших грамматик…