Фрау Томас Манн: Роман-биография - Йенс Инге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владение искусством языковой стилизации в течение многих десятилетий было коньком Катарины Прингсхайм, ее речь всегда отличалась образностью и выразительностью. «Дети задумались над тем, почему слово „скотина“ означает в одном случае просто домашнее животное, а в другом — это бранное слово. Катя: „Я знаю, это слово считается ругательным, потому что животное может плохо себя вести“». Вне всяких сомнений, определение значения этого слова для одиннадцатилетней девочки и разумно, и оригинально. А как говорила сама мать?
Пожалуй, так же. Радость, с какой Хедвиг Прингсхайм педантично и одновременно с гордостью записывает какое-нибудь крепкое словцо, употребленное дочерью, четко дает понять, что дамы семейства Прингсхайм сделаны из одного теста. Например, запись от января 1898 года наглядно доказывает, какое удовольствие получала мать от Катиных словесных шалостей. «Дети находят, что у моего платья очень глубокий вырез. „Слава Богу, не до срамного места“, — говорит Катя. Все в ужасе застывают. Я спрашиваю, что она имеет в виду. „Ну, у Гомера говорится, что герой так глубоко заходит в воду, что она доходит ему почти до срамного места. Я нашла в словаре слово „срамной“, но господин Рёкль [их преподаватель греческого] перевел его на уроке так: „она доходит ему почти до груди“, поэтому я и решила, что срам — это грудь“. А на другой день Катя рассказывала, что когда речь зашла теперь уже о грудных сосках, бедрах и пупке, то она все это перевела одним словом „грудь“».
Неудивительно, что вместе с матерью над Катиными языковыми причудами тайком потешались и братья и всегда звали ее, совсем еще маленькую девочку, делать вместе с ними заданные им упражнения по французскому и латыни. Судя по всему, мальчики восхищались своей единственной сестрой, несмотря на ее нежелание быть девочкой. «Мальчики боготворят Кати, — свидетельствует запись матери в мае 1885 года. — Они целуют ей ножки и спорят из-за того, кому завтра выпадет честь принять ее в кровати». И нигде ни слова не говорится о том, что Кате эти или более поздние проявления симпатии и внимания с их стороны были бы неприятны. Она полагала, что это вполне естественно.
Когда читаешь подряд записи матери, бросается в глаза — если учесть годы, когда они были написаны, — большая свобода и естественность в отношениях не только матери с детьми, но и между братьями и сестрой. Вполне понятно, что детям нравилось залезать в постель к родителям и они потом делились своими ощущениями. «Шестилетний Эрик, лежа рядом со мной в постели, сказал: „Мамочка, я знаю голым только твое лицо, а мне хочется увидеть голой тебя всю“». А однажды, когда отец хотел закрыть дверь своей комнаты, где он разговаривал с дочерью, поскольку в соседней комнате мальчики готовились ко сну, девятилетняя Кати запротестовала: должна же она когда-то «знакомиться с жизнью». В разговорах на тему «откуда берутся дети?» родители принимали непосредственное участие. «В аиста не верит никто, — записывает мать в 1889 году в день рождения Петера. — Кати считает, что они [дети] падают из дыры в небе», в то время как Петер «совершенно точно уверен»: «ты высиживаешь их так же, как коровы высиживают телят». Однако и ему не все было ясно, и он хотел еще кое о чем спросить: «Если бы только знать, как они получаются», — добросовестно записала за ним мать.
То, что «у неженатых людей тоже появляются дети», ни у кого сомнений не вызывало. Видимо, старший брат основательно изучил календарь своего отца, где, как он сказал, черным по белому написано, что «в Мюнхене ежегодно рождается несколько тысяч внебрачных детей», и к тому же мы ведь знаем, что у Эмилии тоже есть ребенок. Несколько лет спустя девятилетняя Катя обладала такими разнообразными познаниями, что была в состоянии дать весьма сомнительное, но, как всегда, очень оригинальное объяснение: «В древности не любили детей, и теперь я знаю, почему женщины занимали тогда такое низкое положение: потому что они делают детей».
Возникавшие порою щекотливые ситуации тоже не подпадали под табу. Очевидно, от детей не укрылись и похождения отца, о чем судачил весь Мюнхен: Альфред Прингсхайм слыл в городе «отпетым ветреником» (так, по крайней мере, выразился двенадцатилетний Эрик в разговоре с матерью). На вопрос, что он под этим имеет в виду, сын ответил: «Ну, то, что он каждый день бегает то за одной, то за другой, сегодня Ханхен, завтра — Милка […], разве это не так?» Каждый вправе делать то, «что доставляет ему удовольствие», — возразила мать; находившийся рядом восьмилетний Клаус со слезами на глазах в ужасе прошептал: «Фэй — второй Франкфуртер!» Тут мы все громко рассмеялись, пишет Хедвиг Прингсхайм: «На днях я прочитала им об одном ужасно навязчивом парне по фамилии Франкфуртер, который очень докучал театральным дамам».
Разоблачения отца детьми выливались в настоящие дискуссии, потому что, как явствует из записей матери, главе семейства незамедлительно становились известны высказывания детей, даже если он при этом не присутствовал, — естественно, ему обо всем докладывалось, а нередко он и сам участвовал в подобных разговорах. «Мы сидим за чайным столом, — пишет мать в декабре 1891 года, — я говорю, что Альфред, которого еще нет с нами, наверняка пьет чай у Милки. Кати: „Фэй вообще очень бегает за этой кошкой Милкой; наверно, он хочет на ней жениться на годик, пока у нее не родится ребеночек. Тогда он вернется к нам и будет хвастаться своим детенышем, как будто он лучше, чем все мы пятеро, но уж тут мы наверняка прогоним Милку вместе с ее ребенком“. Я рассказали об этом Альфреду, и он спросил Кати, как же он бегает за Милкой. „А вот так, — отвечает Кати, — ты почти всегда пьешь у нее чай, подаешь ей руку, хлопаешь в ладоши в театре, все делаешь, как Франкфуртер, даришь ей билеты на концерты, которые она даже не берет. Ты как вдовец, который хочет новую жену“.
Речь шла о певице Милке Тернине, многолетней возлюбленной Альфреда Прингсхайма, которая одновременно была и другом дома. Однажды, когда она впервые после долгой болезни участвовала в спектакле, дети никак не могли решить, стоит ли дарить ей цветы или же это неуместно; после продолжительных споров все же пришли к выводу, что ей надо подарить лавровый венок. Лишь у Кати были сомнения: уже тогда, в раннем детстве, она инстинктивно угадывала, что уместно в подобной ситуации, а что нет: „А если она его не заслужит?“ Но дело здесь не в том, получила ли фрау Тернина букет. Этот эпизод делает крайне интересным то, как законная супруга и дети решают проблему общения с подругой отца. По свидетельству очевидцев, Милка Тернина была завсегдатаем знаменитого воскресного чаепития у хозяйки дома, которая еще долгое время после того, как ее супруг потерял к актрисе былой интерес, поддерживала с ней самые дружеские отношения. „Мы до последних дней не теряли друг с другом связь и обменивались письмами, в то время как Фэй — абсолютно в духе мужчин, — утратив всякий интерес к ней, просто вычеркнул ее из своей памяти“, — говорится в одном из писем матери, посланном Катарине в 1940 году из Цюриха вместе с известием о смерти певицы.
Нет никаких сомнений, что глядя на независимую и гуманную позицию матери, какую та занимала в возникавших порою пикантных ситуациях — в том числе и в семейной жизни, — Катя еще в раннем детстве усвоила, как не потерять лицо в скандальных случаях; это умение держаться достойно впоследствии нередко выручало ее в весьма щекотливых обстоятельствах, вызванных причудами ее двуполого супруга, а также порою абсолютно неординарным образом жизни ее уже взрослых детей.
Действительно, обитатели особняка Принусхаймов относились друг к другу поистине либерально, великодушие и благоразумие царили здесь не только на званых чаепитиях. Разумеется, детей тоже приобщали к светским раутам и театральной жизни; остававшееся после больших пиршеств угощение юное поколение с завидным аппетитом съедало вместе со своими друзьями, не забывая при этом и о прислуге. Чаще всего в доме звучала баварская речь, которой лучше остальных владела Катя, впрочем как и латынью и греческим, да и в домашнем словотворчестве ей тоже не было равных.