Урочище Пустыня - Юрий Сысков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Справа памятник Достоевскому, — как всегда неожиданно перескочила с одного на другое она. — А чуть дальше — Дом-музей писателя.
Федор Михайлович сидел на постаменте в скорбной раздумчивой позе, очевидно размышляя о бесах, которые до краев заполонили Россию, угрожая самому ее существованию…
— Удачный памятник, — сказал Садовский, чувствуя, что она ждет от него какой-то реакции.
— Мне тоже он нравится, — задумчиво произнесла она. — Тут недалеко еще есть Дом Грушеньки… Помните, кто это?
— Да. Кстати, Михаил.
— Светлана…
Они молча продолжили путь. Между ними возникла какая-то неловкость — разговор не клеился, словно все темы были раз и навсегда исчерпаны. Оба почувствовали: еще минута-другая и им предстоит решить, стоит ли продолжать начатое знакомство и если стоит, то к чему все это приведет. «Почему я к ней подошел?» — спрашивал себя Садовский. В другое время и в другом месте он не посмел бы сделать этого — слишком отчетливо на лице у нее было написано: «Не здесь, не сейчас и не с вами…»
Взгляд его упал на указатель, на котором было написано: улица Сварога.
— Ничего себе, — искренне удивился он. — Здесь до сих пор почитают славянских богов?
— Это не тот Сварог, о котором вы подумали. К богу огня он не имеет никакого отношения. Это художник, который родился в Старой Руссе. На этой улице я и живу…
— Кстати, вы не посоветуете, где тут можно остановиться?
— Надолго? — спросила она без особого интереса.
— На день-другой. А там посмотрим…
— Пойдете по улице Минеральной до Парка Победы, свернете налево, там увидите гостиницу.
— А ресторан там есть?
— Есть и ресторан. Но не советую. Есть немало других мест, где можно недорого и вкусно пообедать.
— Хочу пригласить вас на ужин. Часов в семь устроит?
— Ничего не могу обещать, — сказала она, впервые улыбнувшись.
Житие инока Алексия Христа ради юродивого
Засим начинаю я повествование свое об иноке Алексии и многострадальном житии его. Кому как не мне рассказать о бедах и злоключениях оного, распнувшего плоть свою со страстьми и похотьми, ибо я он и есть, пишущий эти строки в стенах порушенного Свято-Троицкого Михаило-Клопского монастыря. И одному Богу ведомо, кончу я дни свои в хлевине какой, всеми забытый, без свещ и фимиама или доживу до поздних времен, когда с достодолжною тихостию уйду в мир иной и восхищен буду в вожделенное, горнее свое отечество.
Пусть так. Одно только сомнение бередит мой немощный ум и растревоженную душу — не впадаю ли я тем самым в грех гордыни, самому себе становясь исповедником и судьей? Ведь никто из смертных не может возомнить о себе такое, что хотя бы один день своей жизни он, несчастный, был праведником, не грешил и не слепотствовал в миру, а уж тем более был достоин блаженной кончины. И не постигнет ли меня злая участь безвестно канувших лжеюродивых, кликуш и сумасшедших, в которых на Руси отродясь недостатка не было? О таких писал патриарх Иосаф I: «Инии творятся малоумии, а потом их видять целоумных; а инии ходят в образе пустынническом и во одеждах черных и в веригах, растрепав власы; а инии во время святого пения в церквах ползают, писк творяще, и велик соблазн полагают в простых человецех».
Есть и такая блажь. Уповаю лишь на то, что воздастся мне по делам моим, понеже старался я идти от мирского сладострастия к свету богоразумия. И здесь Бог и везде Бог. И каждый важен для другого, и другой для каждого и все — для Господа Саваофа-Вседержителя, в имени которого пребудем во благе отныне и навсегда. Для кого-то и это чтение будет душеполезно и назидательно.
Итак, помолясь, дабы избавил меня Владыка наш, великой радости податель, от гнева правды Своей, приступаю…
Наверное, явился я в этот мир в недобрый час — под Полынью звездой, пропитавшей горечью дни мои. Отчизна моя — пепелище, рождение — тайна за семью печатями, а вся последующая жизнь — шатание юродствующего по городам и весям новгородчины. Но обо всем по порядку.
Дата появления моего на свет мне неведома, но я склоняюсь к тому, что это было в год, когда товарищ Сталин объявил начало «безбожной пятилетки» и стал сокрушать алтари. Первое, что я увидел, вступив в пределы земной юдоли, был огонь, первое, что отчетливо почувствовал — боль. Никаких иных воспоминаний о своем нежном возрасте я не сохранил. Не знаю, с чем это связано, но с тех пор при виде огня меня крутит и корежит, как бересту.
Я не знаю, кто мои отец и мать. Да их у меня, должно быть, и не было. Когда я думаю о своей матери я вижу золотистое сияние и чувствую исходящую от него любовь. А отец — это голос, который повелевает мне, что я должен делать и как жить.
Бабушка моя Антонина или просто баба Тоня о них ни разу не упоминала. А когда я спрашивал — сразу начинала креститься и бормотать молитвы. Я знал, что она никого и ничего не боится. Только одного этого вопроса. И у кого потом ни выпытывал — отвечали одно: от киих родителей родися, не веем. И жалели как убогого, для жизни убитого, и отводили глаза. Тогда я дошел своим незрелым еще умишком: если одних детей находят в капусте, других приносят аисты, то меня спустили с неба ангелы. И сам я ангельского роду, хотя и неведомо какого чина…
Эту мысль навеяло видение, бывшее у меня прежде моего рождения — церквушка на холме. В солнечную погоду она мне подмигивала, в пасмурную закрывала реснички, а когда наплывал туман — и вовсе