На весах Иова - Лев Шестов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал, что правдивый Спиноза возвестил людям заведомую ложь. Могут спросить: почему же люди поверили ему? Как удалось ему заворожить их — отнять у них зрение и слух? Внимательный читатель, быть может, и сам догадался уже, как ответить на эти вопросы. Недаром ведь мне пришлось на этих страницах столько раз вспоминать о Фалесе. Ведь он точно провалился в колодезь — это не ложь и не выдумка. И со всяким, кто не глядит себе под ноги, рано или поздно случится беда. Иначе выражаясь: нельзя безнаказанно пренебрегать здравым смыслом и наукой. Оттого-то Юм и Кант так торопились забыть увиденные ими чудеса и так крепко вцепились, один — в привычку, другой — в синтетические суждения a priori. Их ученики и поклонники это чувствовали — это и обеспечило успех их философиям. Кто боится провала, тот должен верить в «правдивость» Спинозы, слушать Юма и Канта — и закрываться чем Бог пошлет от всего необыкновенного и "чудесного"…
И все же Спиноза и все те, которые пошли от Спинозы и духовно питались им, возвещали людям ложь. Что и говорить: нельзя безнаказанно пренебрегать здравым смыслом и наукой — это людям открывает их "повседневный опыт". Но есть и другой опыт — он открывает другое. Открывает, что нельзя также «безнаказанно» вверяться здравому смыслу и науке. Что и вверившихся, как и пренебрегших, равно ждет «наказание». Фракиянка, издевавшаяся над Фалесом, — ее-то миновала, что ли, пропасть? Где она? Где ее веселый хохот? Об этом история молчит! История, загадочная наука, рассказывающая о делах давно минувших дней, никогда не вспоминает, что ждало «победителей», какие пропасти были для них уготованы. Вы можете наизусть выучить много томов исторических книг — и не знать такой «простой» истины. Чем больше читаете вы исторических сочинений, тем основательней вы забываете старую истину, что человек смертен. Словно история ставит себе задачей так воссоздавать жизнь, как если бы люди никогда не умирали. Да так оно и есть. У истории имеется своя философия, и эта философия требует от нее именно такого воссоздания человеческого прошлого. Иначе разве мог бы зародиться у людей нелепый миф, что готовность следовать за наукой и здравым смыслом обеспечивает безнаказанность? Впрочем, нужно думать, что историки собственными средствами не справились бы с такой задачей. За историками стоит и ими движет какая-то иная и непостижимая сила — или, лучше сказать, хотя мне этого не простят, воля. Она-то создает то enchantement et assoupissement surnaturel (194),[9] то явно сверхъестественное наваждение, о котор ом речь идет у Паскаля и о котором ни Кант, ни шедшие по пути Канта гносеологи никогда даже не подозревали. Ни математика, ни равняющиеся по математике науки не могут расколдовать человеческое сознание и освободить его от сверхъестественных чар. Да и стремится ли наука к «свободному» исследованию? Ищет ли она пути к действительности? Я уже приводил образцы мышления таких смелых людей, как Кант и Юм. Как только на их путях вставало что-либо из ряда выходящее, они сейчас же прятались в свою раковину, решали, что это то, что нужно не видеть, даже то, чего нет, что это — «чудо». Для большей наглядности приведу еще один пример из книги современного, очень известного и влиятельного историка философии. Чтобы объяснить своему читателю смысл и значение "философии тождества", унаследованной Гегелем от Шеллинга, в свою очередь получившего «прозрение» из книг Спинозы, ученый историк пишет: "Solange man die Erkenntnis sich nach dem Gegenstand "richten lässt" in dem Sinne, dass dieser ein Ziel bezeichnet, dass für sich bei aller noch so grossen Annäherung doch immer ein äusserliches ist und bleibt; — solange bleibt die Zusammenstimmug des «Subjektiven» und des «Objektiven» ein unbegreifliches Wunder. Dieses Wunder schwindet nur erst…" и т. д.[10]
Примеров таких суждений я мог бы набрать сколько угодно. Из них явствует, в чем основная «вера» науки и философии, которая все время оглядывается на науку в убеждении, что, если она с наукой не поладит, она неизбежно будет "сметена с лица земли" (взятые в кавычки слова тоже принадлежат не мне, а одному очень известному современному философу). Чудо «непостижимо», так как его нельзя уловить в сети "всеобщих и необходимых суждений". Ergo: если бы оно предстало пред нашими глазами, наша наука нас научила бы не видеть его. Она не может успокоиться, пока все «чудесное» не уходит из поля ее зрения (das Wunder schwindet). И при таком добровольном самоограничении, равного которому человеческая мысль не знала, по-видимому, ни в одну историческую эпоху, — наука, со всей искренностью, отождествляет себя со свободным исследованием. Что это, спрошу еще раз, как не "сверхъестественное наваждение", которым так болезненно мучился Паскаль? При выработанных наукой методах разыскания истины — мы роковым образом обречены на то, чтобы самое важное, самое значительное для нас казалось несуществующим par excellence. Когда оно является перед нами, нами овладевает безумный ужас, душа боится, что великое Ничто поглотит ее навсегда, и бежит без оглядки назад — туда, где торжествуют веселые и беспечные фракиянки.
Какой же выход отсюда? Как преодолеть кошмарное наваждение, когда оно ниспослано сверхъестественной силой? И "как может человек препираться с Богом"? Сверхъестественное наваждение рассеивается только сверхъестественной же силой. Спинозовский судья, не удовольствовавшийся властью над треугольниками и перпендикулярами и подчинивший себе живых людей, никогда, конечно, не благословит кроющегося в сверхъестественном произвола и по-прежнему будет пугать нас перунами своей «необходимости». Но ни его благословение, ни угрозы, теперь, когда наваждение исчезло, не производят прежнего действия. Все pudendum, ineptum, impossibile, сорванные нашим праотцом с райского дерева, — забыты. Забыты и "общеобязательные суждения", и довлеющее себе благочестие, которые так прельщали нас. И тогда, только тогда, начнется свободное исследование. Может быть, читатель, которого не оттолкнут долгие странствования по душам — давшие материал для этой книги, убедится, что в Св. Писании есть Истина и что Спиноза, во исполнение воли пославшего его, был обречен отнять эту истину у наших современников.
Л. Ш.
Часть первая ОТКРОВЕНИЯ СМЕРТИДля людей это тайна: но все, которые по-настоя-щему отдавались философии, ничего ин ого не делали, как готовились к умиранию и смерти.
Платон. Федон (64a)
ПРЕОДОЛЕНИЕ САМООЧЕВИДНОСТЕЙ(К столетию рождения Ф. М. Достоевского)
Τις δ οίδεν, εί τò ζην μέν εστι κατθανεϊν, τò κατθανεϊν δε ζην.
Εύριπίδης[11]
I"Кто знает, — может, жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь", — говорит Эврипид. Платон в одном из своих диалогов заставляет самого Сократа, мудрейшего из людей и как раз того, кто создал теорию о понятиях и первый увидел в отчетливости и ясности наших суждений основной признак их истинности, повторить эти слова. Вообще у Платона Сократ почти всегда, когда заходит речь о смерти, говорит то же или почти то же, что Эврипид: никто не знает, не есть ли жизнь — смерть и не есть ли смерть — жизнь. Мудрейшие из людей еще с древнейших времен живут в таком загадочном безумии незнания. Только посредственные люди твердо знают, что такое жизнь, что такое смерть…
Как случилось, как могло случиться, что мудрейшие теряются там, где обыкновенные люди не находят никаких трудностей? И почему трудности — мучительнейшие, невыносимейшие трудности — выпадают на долю наиболее одаренных людей? Что может быть ужаснее, чем не знать, жив ли ты или мертв! «Справедливость» требовала бы, чтоб такое знание или незнание было бы уделом равно всех людей. Да что справедливость! Сама логика того требует; бессмысленно и нелепо, чтобы одним людям было дано, а другим не было дано отличать жизнь от смерти. Ибо отличающие и не отличающие — уже совершенно различные существа, которых мы не вправе объединять в одном понятии — «человек». Кто твердо знает, что такое жизнь, что такое смерть, — тот человек. Кто этого не знает, кто хоть изредка, на мгновение теряет из виду грань, отделяющую жизнь от смерти, тот уже перестал быть человеком и превратился… во что он превратился? Где тот Эдип, которому суждено разгадать эту загадку из загадок, проникнуть в эту великую тайну?
Нужно, однако, прибавить: "по природе" все люди умеют отличать жизнь от смерти, и отличают легко, безошибочно. Неуменье приходит — к тем, кто на это обречен, — лишь с течением времени и, если не всё обманывает, всегда вдруг, внезапно, неизвестно откуда. А потом вот еще: это «неуменье» отнюдь не всегда присуще и тем, кому оно дано. Оно является только иногда, на время и так же внезапно и неожиданно исчезает, как и появляется. И Эврипид, и Сократ, и все те, на которых было возложено священное бремя последнего незнания, обычно, подобно всем другим людям, твердо знали, что такое жизнь и что такое смерть. Но в исключительные минуты они чувствовали, что их обычное знание, то знание, которое роднило и сближало их с остальными, столь похожими на них существами, и таким образом связывало их со всем миром, покидает их. То, что все знают, что все признают, что и они сами не так давно знали и что во всеобщем признании находило себе подтверждение и последнее оправдание, — этого они не могут назвать своим знанием. У них есть другое знание, не признанное, не оправданное, не могущее быть оправданным. И точно, разве можно надеяться добыть когда-нибудь общее признание для утверждения Эврипида? Разве не ясно всякому, что жизнь есть жизнь, а смерть — есть смерть и что смешивать жизнь со смертью и смерть с жизнью может либо безумие, либо злая воля, поставившая себе задачей во что бы то ни стало опрокинуть все очевидности и внести смятение и смуту в умы?..