Пассажирка - Зофья Посмыш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь нельзя ни от кого требовать эмоционального отношения к истории, а это уже история. И даже не история, а историческая сказка, современный вариант саги о Нибелунгах. Почему же они должны отдавать предпочтение именно этой сказке? Отдавать ей предпочтение — значит признать ее реальностью. А этого они хотеть не могут. Я знаю об этом не хуже вас, мистер Бредли. И я тоже объясняю это нежеланием признать реальностью то, что там происходило. Более того, в их «не знаю» я усматриваю невысказанное и, быть может, даже неосознанное стремление оправдать то, что там имело место, согласно с «присущим» — видите, я употребляю любимое словечко всех знатоков немецкой психологии, — итак, с присущим каждому немцу метафизическим убеждением (его сформулировал Гегель), что любая действительность, какой бы она ни была, разумна и необходима.
Поэтому я не могу возражать, когда вы говорите о своеобразном симбиозе в душе каждого немца, где прекрасно уживаются попустительство преступлению и очистительные тенденции. Обратите внимание, что я вслед за вами не учитываю в своих рассуждениях немцев Восточной зоны, ведь, и по вашим словам, «уже одно то говорит в их пользу», что они не удивляются, когда слышат слово «Освенцим».
Я понимаю, что вы не принимаете этого во внимание в своих рассуждениях о немецком характере, так как полагаете, и не без основания, что они могут думать одно, а говорить другое. Итак, возвращаясь к нашей основной теме, я могу согласиться с формулировкой о симбиозе, о том, что в душе каждого немца уживаются попустительство преступлению и жажда возрождения национального духа. У меня есть, правда, некоторые возражения, но я пока не стану высказывать их; я ведь знаю, что вы ждете от меня сейчас не столько возражений, сколько ответа, — и я попытаюсь дать вам ответ.
Итак, вообще говоря, я в основном согласен и с вашими наблюдениями, и с выводами, хотя человеку со стороны, человеку, не жившему в Германии с тридцать третьего по сорок пятый год, делать выводы почти невозможно. Вы дружите с доктором Штрайтом и, должно быть, не раз слышали от него фразу: «Человеку, который не был в концлагере, не понять лагерной жизни, морали узников и их психологии». Я пользуюсь этой фразой, чтобы обосновать свой тезис о том, что невозможно делать выводы со стороны. Вся Германия, мистер Бредли, с ее восемьюдесятью миллионами населения и территорией в пятьсот пятьдесят пять тысяч квадратных километров была сплошным концлагерем.
Бредли чуть заметно улыбнулся. Это была, собственно, даже не улыбка. Просто немного углубились морщины, которые на его мальчишеском лице казались скорее шрамами. Он вежливо подождал, не продолжит ли Вальтер, и затем сказал:
— Простите, герр Кречмер, но вы меня не совсем поняли.
Вальтер кивнул, как бы приглашая его продолжать.
— Говоря о попустительстве преступлению, я не имел в виду позицию немецкого народа во времена Гитлера. Я понимаю, что тогда значило неприятие, не говоря уже о сопротивлении. В этом смысле ваше прошлое, если не оправдано, то, во всяком случае, объяснимо. Меня интересуют сегодняшние немцы, вернее, их отношение к своему конкретному прошлому. Мне это важно не для того, чтобы получить какое-то моральное удовлетворение, а по чисто практическим соображениям. Вы ведь знаете, герр Кречмер, я журналист, а по образованию историк, и иной раз… меня тянет делать прогнозы.
— Основываясь на отношении сегодняшних немцев к тому, что вы называете «подвигом»?
— В частности, и на этом.
— Понимаю, — сказал Вальтер, — и постараюсь вам ответить. Надеюсь, вы меня простите, если я попутно скажу несколько слов о себе. Я имею на это право, поскольку принадлежу к той категории немцев, которых вы — разделив весь народ на узников концлагерей и прочих — всех скопом заклеймили. По-вашему, только первые не виновны, совершенно не виновны как перед прошлым, так и перед настоящим, а быть может, и перед будущим. Все прочие виновны. Все прочие если активно и не участвовали в преступлении, то пользовались его плодами. Такова ваша точка зрения, если я вас правильно понял. Мне бы только хотелось уточнить, чем именно мы пользовались? Имуществом казненных?
— Вы прекрасно знаете, — ответил Бредли, — что я имел в виду не это. Конечно, известная часть немцев пользовалась и имуществом. Но многие пользовались победами Германии, упивались ее торжеством, как хлебом насущным, питались надеждой на мировое господство…
— О!.. — воскликнул Вальтер. — О!.. Оправданы те, кто использовал для своих экспериментов людей вместо подопытных животных, а вы осуждаете других за… надежду?
— Первых оправдали из-за вторых и благодаря этим вторым. — Голос Бредли прозвучал неожиданно жестко. — Именно потому, что маленький человечек, мечтавший попасть на Урал и приобщить к цивилизации тамошних «дикарей», простил сам себя, — именно поэтому были прощены те, кто сначала вселил в него эту мечту, а потом заставил осуществлять ее. Скажите, много ли было немцев, ожидавших с надеждой не победы, а поражения? Томас Манн? И кто еще?
— Вы задали сложный и, не обижайтесь, я бы даже сказал, демагогический вопрос. И вместе с тем, клеймя немцев за их жажду величия, вы показали, что ждали от них этого величия. Величия особенно трудного, почти трагического. Разве естественно, разве соответствует извечным этическим нормам требование, чтобы человек мечтал о поражении своего народа, если этот человек не ренегат или не… гений? Видите, какой тут диапазон? Я знаю, знаю, вы внутренне возмутились и хотите возразить мне, сказать: ренегат ли такой человек или гений — зависит от цели, к которой стремится его народ. Ренегатами были представители побежденных народов, сотрудничавшие с немцами, а гением разума, человечности, германского духа — да, да, того германского духа, который признан людьми, называвшими нас народом мыслителей и поэтов, — был, несомненно, Томас Манн. Но ответьте мне: сколько человек могло понимать преступность целей Германской империи? Чтобы это понимать, понимать полностью, с самого начала, нужно было быть Томасом Манном. Я сознательно не называю другие великие умы той эпохи — на их восприятие событий могли повлиять иные факторы, ведь они принадлежали к народу, по отношению к которому гитлеризм раньше всего обнаружил свой подлинный облик. И, несмотря на все это, я скажу вам, мистер Бредли, что людей, желавших поражения Германии, было больше. И опять, чтобы не облегчать себе задачу, я не буду ссылаться на узников концлагерей, хотя их, как вам известно, было сотни тысяч. Я расскажу вам о тех, кого вы причисляете к преступникам, пособникам режима только на том основании, что они не были его жертвами. Если вы подумаете, то согласитесь, что тут какая-то справедливость наизнанку, и позвольте мне к вашим двум категориям прибавить еще одну. Итак, узники концлагерей, их охрана и… все прочие. Я защищаю этих прочих, ибо они играют главную роль. Это та часть народа, которая не принадлежала ни к активным антифашистам, ни к преторианской гвардии режима. Это была большая часть нации, но из-за своей пассивности она осталась незамеченной как вами, так и теми, кто осудил весь немецкий народ в целом. Я имею право говорить от имени этих^прочих как один из них. И хотя вам это может показаться смешным, я принадлежал к тем, кто хотел поражения Германии. Нет, нет, не переоценивайте значения моей позиции, иначе вам придется, чего доброго, поставить мое имя рядом с именем Томаса Манна, а это меня очень смутило бы. А чтобы вам легче было понять, как я к этому пришел, скажу: я знал с самого начала, что победа невозможна. Итак, мне не надо было преодолевать никаких сомнений, моя жажда поражения была непоколебимой и свободно, без всяких терзаний сосредоточилась на одном: на ожидании, когда это произойдет.
Откуда взялась у меня эта уверенность? Мой отец был инвалидом первой мировой войны, и у него сложилась весьма определенная точка зрения на войну и на те лозунги, во имя которых кайзер погнал на бойню миллионы людей. В тридцать третьем году отца буквально растерзали на улице. Он пытался заступиться за своего бывшего однополчанина, на которого напали штурмовики. Вот оправдательная сторона моей анкеты, мистер Бредли. Вторая сторона — это мой дядя, к концу войны — штандартенфюрер СС. Когда мать осталась одна, он в известной мере заботился обо мне. А что значила эта забота? Если вы хоть немного знаете, какому давлению пропаганды подвергался в гитлеровском рейхе каждый молодой человек, то можете себе представить, как нелегко было юноше, на долю которого выпало сомнительное счастье быть родственником такой персоны.