«Кино» с самого начала - Алексей Рыбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы смотрели друг на друга и не двигались. Молчали. Вылезать из палатки и смотреть, что же такое происходит на рассвете в этом уютном местечке, как-то не хотелось. Но вот шум стал удаляться в направлении моря, и Олег, как наиболее мужественный из нас, исчез за брезентовым пологом. Мы с Цоем ждали известий минут пять и дождались. Первые известия от Олега были абсолютно непечатные, но они вернули нам силу духа и тела, и мы вылезли на бережок ручья на помощь нашему товарищу.
Олег стоял подбоченясь, молча и злобно глядя вслед удаляющемуся от нас колесному трактору, который ехал прямо по ручью – утренний туалет, что ли, совершал. Естественно, он проехал и по нашей заначенной бутылке водки, что спала в ручье и не успела проснуться, как дитя индустриализации размазало ее по дну. К трактору мы быстро привыкли: он ездил на пляж каждое утро – то ли по делам, то ли отдыхать, а вечером возвращался обратно – уставший, загоревший. Он с хрипом проползал мимо палатки и исчезал в диких горах – где-то там у него было логово.
– Та-а-а-ам, та-а-а-ам, в сентябре-е-е… – вдруг запел Цой, – там я остался-а-а…
– Что, так сильно Леонтьева полюбил? – хмуро буркнул Олег. Он все еще страдал по потере бутылки, как будто она была последней в нашей жизни.
– Та-а-ам я остался-а-а-а…
– Ладно, давайте похаваем. Та-а-а-а-ам…
– Вот, новый поворо-о-от, – подключился я к утренним вокальным упражнениям. Олег улыбнулся и вдруг заорал диким и ужасно громким голосом:
– Пропасть, или взле-е-ет!!! – И, смягчившись, сказал снова: – Ну ладно, давайте похаваем.
– Это заблуждение, – многозначительно произнес Цой.
– Что – заблуждение?
– Что мы сейчас здесь должны хавать.
– ?
– Да, – поддержал я Цоя, – давайте на пляж чего-нибудь возьмем, там и похаваем…
– Сначала мы возьмем баночку, – Цой посмотрел на меня, – трехлитровую.
– Это дело, – согласился я. По лицу Олега было видно, что компромисс его удовлетворяет.
– Но похавать все-таки надо. – Он не сдавался.
– Конечно надо. Вот возьмем баночку, пойдем на пляж и похаваем.
Олег и я принялись зашнуровывать полог палатки, а Цой молча смотрел на нашу работу, не двигаясь с места. Мы старались закрыть вход в жилище поаккуратней, чтобы не видно было вещей, гитар, консервных банок, медиаторов и прочей мелочи, что выпала из нас во время сна.
– Думаете, ворам это будет не развязать? – поинтересовался Цой.
– Ну, все-таки…
– Ладно, кончайте ерундой заниматься. Жарко уже.
Да, становилось жарко. А когда мы наконец добрались до пляжа, стало просто невыносимо. Чтобы немного улучшить самочувствие, мы отхлебнули из баночки и бросились в долгожданное Черное море. Олег, хоть и обладал могучим телосложением и по весу тянул примерно на нас с Цоем, вместе взятых, устал плавать минут через сорок. Он вылез из воды и сел на песок рядом со мной – я сломался на тридцати минутах купания. Мы блаженно жмурились, молчали и смотрели, как Цой плещется и кувыркается в темной воде.
– На сколько еще его хватит? – начали мы прикидывать и начали было даже спорить, но тут Цой вылез на берег. Как выяснилось, он прервал развлечение не от усталости, а от скуки.
– Ну, чего вы тут расселись? Пошли вместе поплаваем…
– Отдохни, – сказал я.
– Да, позагорай.
Это предложение Олега было довольно бессмысленным – на наших глазах произошла чудесная метаморфоза. Как только Цой вышел на сушу, он мгновенно покрылся темным ровным загаром такой плотности, какая у обычных людей появляется после пары недель пребывания под палящим солнцем. Мы же с Олегом так легко не отделались и часа через три поняли, что нужно срочно бежать куда-нибудь в тень.
– Пошли, может, похаваем, – неуверенно предложил Олег.
– Да ну, знаешь, только пришли – и сразу уходить, – возразил Цой, – рано еще!
– Брось ты, пойдем, костерок разведем, посмотрим, как там палаточка наша…
– А что ей сделается? Пошли купаться!
– Слушай, мне кажется, я сгорел, – сказал я, – пойдем в тень.
– Иди. А мы с Олегом еще искупаемся.
– Я с Рыбой пойду. Полежим в тенечке, похаваем чего-нибудь…
– Пошли, поиграем заодно. – Мне не хотелось разрушать компанию.
– Ладно, вы ждите, а я подойду попозже. Начинайте там пока…
– Чего начинайте?
– Ну, там… что хотите, то и начинайте, – Цой улыбнулся, – я подойду.
– Ну, пошли. – Я встал и понял, что мы уже опоздали. Спину, плечи, бедра и все остальное жгло при каждом движении, правда еще терпимо, но я понимал, что к вечеру это «терпимо» может плохо кончиться. «Надо будет еще баночку взять, – подумал я, – чтобы не очень жгло».
Вернувшись к нашему лагерю, мы обнаружили палатку в целости и сохранности – воров здесь, видимо, не было – и стали зачем-то разводить костер. Солнце палило по максимуму, и зачем нам нужен был этот костер – варить, а тем более жарить нам было нечего, – я не понимаю, но сила традиции непобедима. Раз палатка есть, то и костер должен быть. Страшно матерясь, мы вступили в бой с чудовищными кустами, что окружали нас со всех сторон, в надежде использовать их в качестве дров. В конце концов нам удалось навыдергивать и навывинчивать из земли немного чего-то среднего между осокой и железным деревом, но эти ботанические выродки так изранили наши сгоревшие тела, что даже ругаться не осталось сил. Мы сидели на колючей траве, которая умудрялась дать себя почувствовать через любые штаны, показывали друг другу свежие раны и увертывались от вонючего дыма, которым агонизировали южные растения. По берегу ручья, сверкая счастливой улыбкой, к нам приближался красивый, загорелый, хорошо отдохнувший Цой.
Он подошел, постоял молча, посмотрел на нашу печаль, которая к этому времени стала просто осязаемой, улыбнулся еще шире. Потом он сказал: «Да-а-а…», залез в палатку и вернулся оттуда с гитарой.
– Песни будем петь! – Он был, как всегда, лаконичен.
Но песен мы не услышали – Цой стал просто брать аккорды, стараясь добиться наиболее причудливых сочетаний. У него уже было написано несколько своих песен: одни – получше, другие – похуже, третьи – совсем никуда. Песен было немного, но в последние месяцы сочинительство их стало для Цоя основным занятием – это превратилось в его любимую игру, и он играл в нее каждую свободную минуту, как только она выдавалась в нашем активном безделье.
Правила игры задал Борис Гребенщиков. В этом году мы услышали его только что вышедший «Синий альбом» и просто обалдели. Это было совершенно не похоже ни на что, имеющееся в русской музыке того времени, начиная от грязных подвалов и заканчивая Колонным залом Дома Союзов. В грязных подвалах волосатые ребята пели о любви в чрезвычайно высокопарных и заумных выражениях, а в больших залах аккуратно подстриженные мужчины и женщины пели о любви на таком языке, который пригоден лишь для душевнобольных, да и то не всех, а только очень тяжелых. Гребенщиков пел о любви так, как мы говорили у пивного ларька, как мы говорили в гостях, как мы говорили дома, только получалось у него гораздо более сжато и ясно, да и словарный запас был побогаче.
Мы и представить себе не могли, что о таких вещах, как Бог, Любовь, Свобода, Жизнь, можно говорить, а тем более петь, даже не используя этих самых слов. Это было удивительно! Подсознательно мы чувствовали, что стихи большинства русских групп пошлы и банальны, но так пели все, и всех вроде бы это устраивало. На сейшенах собирались толпы подростков и не только и хором подпевали солистам какие-нибудь чудовищные строки – «Там, за розовой горой, не царит обман…» или еще хуже. Причем тотальная безграмотность сочеталась у рокеров с постоянной агрессивностью – я имею в виду тексты песен, даже самые на первый взгляд безобидные. Это постоянно было в подтексте, и если кто-то пел, что «мы откроем окно», то слушатели чувствовали, что для того, чтобы это окно открыть, надо сначала кого-то с дороги убрать, что кто-то это окно открыть мешает. Сама по себе эта мысль неплохая, особенно для людей страны Советов, но все хорошо в меру. Очень уж часто проходило в песнях желание что-то открыть, чего-то впустить или выпустить, куда-то пойти, и все это должно обязательно связываться с преодолением чьего-то сопротивления, противостояния. Я повторяю, это, в общем, неплохо, но уж больно надоело.
Гребенщиков же был абсолютно неагрессивен, он не бился в стену и не ломился в закрытую дверь, ни с кем не воевал, а спокойно отходил в сторонку, открывал другую, не видимую для сторожей дверь и выходил в нее. При этом в его неагрессивности и простоте чувствовалось гораздо больше силы, чем в диких криках и грохоте первобытных рокеров. Они хотели свободы, отчаянно сражались за нее, а Б. Г. уже был свободен, он не воевал, он просто решил и стал свободным.
Естественно, что на ленинградской рок-сцене «Аквариум» стоял несколько особняком. Хард-рокеры терпеть его не могли, называли «соплями», «эстрадой» (!) и так далее, говорили, что Б. Г. – педераст и мудак, ворует чужие стихи, чужую музыку и вообще чуть ли не стукач. Никто, пожалуй, из их коллег-музыкантов ни за какой проступок – ни за кражу денег, ни за нечистоплотность в любовных делах, ни за какие мелкие гадости – не вызывал у хард-рокеров такой неприязни, как Гребенщиков, просто за факт своего существования, просто за то, что был здоровым человеком среди калек. Борис приглашал всех желающих отправиться на поиски мозгов, которые были довольно успешно вышиблены из молодежных голов средней школой, но многим казалось, что оставшегося вполне достаточно и от добра добра не ищут. Калеками были и мы, но, вероятно, в меньшей степени, так как Гребенщиков нам сразу понравился.