Киндернаци - Андреас Окопенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему вообще ты должна отбывать трудовую повинность?
— Ну, видишь ли, я ведь ничем особенно не больна, как твоя мама; конечно, радости мало; старший инспектор — жуткое чудовище!
— Вроде меня?
— Что ты, Тильки! У него полно всяких комплексов, а нам за них отдуваться! Все по-военному. У нас будут даже противотанковые ружья. Но только прошу тебя — чтобы никому ни слова!
Приближается следующее строение: машинный сарай. Я важничаю и молчу.
— Слушай, я тебе расскажу еще одну вещь, — продолжает моя дама, моя летняя спутница, — при нашем отходе дядюшка, — и выдыхает беззвучно, — будет взрывать мост Святого Мартина.
Я от восхищения только присвистнул — негромко, как требовала ситуация.
— А теперь ты про это забудь!
Я срываю метелку какого-то дикого злакового растения.
— Вынь изо рта! И вот еще: у нас в конторе одна девушка, Магда, каждый раз приносит что-нибудь новенькое в этом роде: «Девиз наш — вот он: „Да здравствует Отто!“»
— Какой еще Отто?
— Господи! Ты даже не знаешь, кто был бы нашим императором, если бы не Гитлер! В городе многие уже настроены против, в смысле: «Надоела нам война, нам победа не нужна — скорей бы Гитлеру хана, а нам — свободная страна!» Но прошу тебя, ради Бога, никому об этом даже не заикайся, а то, чего доброго, всех нас упекут в Дахау!
— А что это за место — Дахау?
— Знаешь, я там еще не была.
— Скажи, тетушка, неужели ты правда встречала таких людей* которые против?
— Все же видят, что дело обстоит неважно.
— Так-то так, — начинаю я и, взбодренный жвачкой, принимаюсь ораторствовать: — Моя вера непоколебимо тверда, и Геббельс убежден как никогда твердо: сейчас мы переживаем критической момент, но мы уверены, что неизбежно наступит перелом.
— Ну-ну! Твои слова да Богу в уши!
Во мне уже забродило щекочущее нервы, предстартовое предвкушение грядущих великих катастроф.
Присели отдохнуть в полутени на колченогой скамейке возле машинного сарая, в воздухе душно пахнет древесиной, за спиной дышит разогретая августовским зноем широкая бревенчатая стена, кишащая бурой и белой насекомой живностью. Я здесь, я живу! Новости об Инге Аренштейн — какая-то мелочь, ничего особенного, но я рад и такому упоминанию, потому что речь зашла о девушке. Но мне этого мало, хочется чего-то посущественнее, поэтому я спрашиваю про Соню и Сашу — где-то они теперь моют полы, с тех пор как Гёссля разбомбили — его ресторанчик раздавило обрушившейся церковной колокольней. Пышнотелые украинские девчата получили у нас временное пристанище. На этих девушках после того памятного душно-благоуханного посещения, когда они заявились к папе, своему покровителю, — ведь он у нас патриарх остарбайтеров, — сосредоточились с тех пор мои сладостно-стыдные эротические мечты. В припадке откровенности я даже объявляю:
— Вот бы мне девушку!
— Не спеши, все еще успеется. Давай-ка выйдем через заднюю дверь и пойдем к Труцнитам!
— Что-то неохота — они такие скучные!
— Давай, пошли!
Я отпихиваю ее руку.
— Смотри, Тильки! Чтобы этого никогда больше не было!
Я снова толкаю ее, стараясь сделать побольней.
На лице появляется знакомое пугающее выражение, губы поджаты. Не произнося ни слова, она идет бок о бок со мной, направляясь к садовой делянке Труцнитов. Лишь погодя немного:
— Я на тебя всерьез сердита.
И уже потом, когда пора бы уже и забыть, привычно обидное:
— Если не научишься себя вести, ни одна девушка на тебя не посмотрит.
Спрятаться! Заползти, как улитка, в свой домик, так чтобы только рожками воспринимать атмосферу и звуки этого лета, которое кажется таким «всегдашним», хотя это только так кажется: оттого, что сейчас лето, кажется, что иначе и быть не может, хотя одно то, что вот оно — лето, так поразительно, что об этом хочется громко кричать, чтобы выплеснуть свое удивление. Вообще это такая радость, что ее хватит на целую жизнь, больше ничего и не надо — ни великого перелома, ни девушки. Хотя вообще-то все так здорово только потому, что у меня есть молодость, и вся жизнь еще впереди, и в ней будет и девушка, хотя вообще-то все это когда-нибудь пройдет и я тоже стану таким старикашкой, как Труцниты, которые сидят на своем пятачке в садоводстве и беспамятно скалятся друг на друга в идиотских улыбках: если это — все и больше ничего не будет, что же вы, взрослые, отодвигаете и отравляете нашу единственную молодость, единственную данную нам жизнь!
Спустя некоторое время:
— Тебе прямо уж и слова не скажи!
Пауза.
— Господин Труцнит угощает абрикосами!
Взрыв цвета, румяно-оранжевого аромата вызывает алчный аппетит, заставляет жаждать абрикосовой упоительности, и возникает ощущение счастья. Сидеть на расшатанных складных креслах, глубоко зарывшихся ножками в мягкую после полива землю, над самой головой и по всем сторонам вокруг — пахучий лиственный шатер. Господин Труцнит — Козерог, но я читаю целую лекцию про астрологию и про то, что астрология — это вам не астрономия, и заодно, чтобы дать выход недавно пережитым книжным страхам, рассказываю о громадных болотах других планет, принимаю как должное слова в мой адрес о том, что я человек интересный, но для того, чтобы разобраться в моей сущности, меня надо получше узнать, на это замечание я с остаткам неостывшего раздражения язвительно отвечаю в том смысле, что, дескать, ничего не поделаешь, — я другой, не такой, как вы, не умею трунить над людьми с лощеным венским ехидством, а между тем если не сегодня вечером, то все же на склоне дней своих засяду за работу, чтобы написать книгу с разбором моей и вашей человеческой сущности.
Эпизод 10. 20.07.44
Баня. Эдит сидит на белом подоконнике или нажимает на белую клавишу. В этом случае над белой дверью вспыхивает какая-нибудь из разноцветных сигнальных лампочек. Она сидит на краю белой кровати и полощет в воде позвякивающие друг о дружку термометры. У Эдит теперь появился новый любимчик.
Через хозяйственный двор и с мамой в баню. Баня находится в низеньком домике, внутри клубятся облака пахучего пара, который подается сюда из котельной Хозяйства, по всему полу разбросаны мокрые занозистые деревянные решетки, от которых тянет грибным запахом, и бегают тараканы черно-бурой масти, населяющие баню и близко расположенный мучной амбар. Толстая банщица, рассыпаясь в привычных любезностях, отпирает номер на двоих. Но обе ванны — та, что для мамы, и та, что для Анатоля, — закрыты занавесками, и между ними большущее свободное пространство. Обе ванны залиты солнечным светом, проникающим сквозь стекло с ледяными узорами. Когда Анатоль уже стоял раздетый, мама неожиданно заглянула к нему, отогнув занавеску; он рассердился. Мало того, она еще и высказалась по этому поводу:
— Цвет у тебя стал поздоровее, уже не скажешь, что бледная немочь!
— Но чтобы больше ты ко мне не заглядывала! — потребовал Анатоль.
Сегодня он взял с собой лупу, чтобы выжечь у себя на теле, где никто не увидит, буквы ЭДИТ. Это его очень взволновало в одной книге про Африку, а Эдит, может быть, все-таки еще ответит на его письмо. Гертруда, вернувшись после того, как сбегала с поручением к папе, делает свой привычный меланхолический круг по садовому лабиринту Хозяйства. По сравнению с остальными худосочными от недоедания девчонками она чувствует себя хорошенькой и, вступая в поединок с машиной времени, начинает не с того боку, выбрав самую медленную, скучную сторону: свободные послеполуденные часы тянутся магически, пока не складываются в определенную, никогда ранее не слышанную песню; перед тобой открываются любые возможности, и ни одну ты не выбираешь — ни одну нельзя выбрать; не с той стороны ты попадаешь в машину времени в тот же миг, как только ты сделал выбор в пользу одной из возможностей и принимаешься что-то делать или встречаться с людьми; в таком случае ты не успеешь опомниться, как глядь — свободные часы уже и прошли. Гертруда благоговейно останавливается перед каждой цветущей цветами, листвою ветвящейся каменной нишей. Анатолю так и не удалось как следует выписать хотя бы букву Е. Он не учел того, что стекло с ледяными узорами гасит силу солнечных лучей, рассеивая их в разные стороны. Хорош астроном! Но зато ему не было больно. Йоши так и сыплет новостями, его распирает от потрясающих сведений, которые он извлек из справочника по еврейскому вопросу; книжку принес в дом отец, ему дал ее почитать кто-то из сослуживцев: в ней такое написано, о чем мы и не догадывались, в жизни никогда не слыхали, даже Бог у них называется непонятным словом Яхве, не сразу сообразишь, как его и выговорить; они даже скотину режут не по-людски, а перерезав горло, ждут, когда вытечет кровь, и тайком точно так же режут арийских младенцев; а Талмуд и Тора — это книги, которые специально учат коварству, а для богослужения они пользуются деревянными ящичками. Ну, а «мезуза»[7] — это же надо было додуматься до такого бреда! А потом, ведь сколько, оказывается, было в истории Европы могущественных евреев, из бедных они выжимали последние соки и были советчиками королей и императоров, они-то и развязывали войны. Анатоль слушал, разинув рот, наверное, на сантиметр. Он обращается к маме, которая как раз опять легла с компрессом, и спрашивает про Ингу Аренштейн: