Версия Барни - Мордехай Рихлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, как у вас, а у нас тут, между прочим, еще без четверти.
На завтрак мой педантичный сын сжует хрустящие хлопья с йогуртом, потом выпьет стакан лимонной водички. Ну и народ пошел!
— У тебя все в порядке? — спрашивает он, и у меня от его заботы чуть слезы на глаза не наворачиваются.
— Все тип-топ. Но у меня проблема. Как называется штуковина, на которую откидывают макароны?
— Ты пьян?
— Разумеется, нет.
— Тебя разве доктор Гершкович не предупреждал? Начнешь сызнова, и конец, ты же убьешь себя!
— Да я клянусь тебе здоровьем внуков, больше месяца уже не пил ни капли. Даже не ем в ресторанах coq au vin[33]. А теперь ответь, пожалуйста, на мой вопрос!
— Пойду сниму трубку в гостиной, здесь повешу, и тогда поговорим.
Жену будить не хочет. Фашист, на здоровье помешанный.
— Але, вот и я. Это ты про дуршлаг?
— Ну конечно же дуршлаг! Так и вертелось на языке. Еще чуть-чуть, и сам сказал бы.
— Таблетки регулярно принимаешь?
— А как же. Ты давно с матерью общался? (Это у меня как-то само вырвалось, ведь обещал себе никогда больше про нее не спрашивать!)
— Они с Блэром четвертого октября приезжали и три дня у меня гостили по пути на конференцию в Глазго. [На самом деле, судя по моим записям, Блэр и моя мать приехали тогда седьмого октября, а конференция была в Эдинбурге. — Прим. Майкла Панофски.]
— Да наплевать мне на нее совсем. Ты и вообразить не можешь, как приятно знать, что никто не будет тебя пилить за то, что снова забыл поднять стульчак. Однако, непредвзято говоря, я думаю, она заслуживает лучшего.
— То есть тебя?
Тут я взбрыкнул и говорю:
— Передай Каролине: я где-то вычитал, что, когда салат срезают, он истекает кровью, а у моркови, когда ее выдергивают из земли, бывает травматический синдром.
— Знаешь, папа, едва я представлю себе, как ты там совсем один в пустой квартире…
— Между прочим, именно сегодня я не один. Вызвал эскорт. Или надо говорить «интим-обслугу»? В общем, ночует у меня одна — жлобы вроде меня раньше говорили «телка». Можешь и матери рассказать. Не возражаю.
— А почему бы тебе не прилететь сюда, может, у нас немного поболтаешься?
— Потому что в том Лондоне, каким я его помню, даже в самом стильном ресторане обязательное первое блюдо — серо-бурый «виндзорский» суп либо грейпфрут с торчащей посредине как сосок засахаренной вишней, а большинство из тех, с кем я там водился, померли, да и пора им уже. Универмаг «Харродз» стал чем-то средним между церковью и общеевропейской помойкой. А в Найтсбридже, куда ни плюнь, сплошь богатые японцы — ходят, снимают друг друга на видео. «Белому Слону» давно капут, «Айсаус» тоже загнулся, да и «Этуаль» тоже уже не тот. До того, кто трахает леди Ди и во что перевоплотился Чарльз — в тампон или барабанную колотушку, — мне нет никакого дела. В паб вообще не войдешь — сплошной дзынь-блям игральных автоматов да рев варварской музыки. Да и наши там становятся как сами не свои. Если он закончил какой-нибудь оксфорд-кембридж или зарабатывает больше сотни тысяч фунтов в год, так он уже и не еврей, а «выходец из еврейской среды», что, в общем-то, не совсем одно и то же…
С Лондоном меня ничто особенно не связывает, хотя однажды, в пятидесятые, я прожил там три месяца, а в другой раз два — в тысяча девятьсот шестьдесят первом, даже пропустил розыгрыш Кубка Стэнли. Помните, как раз в том году наши разлюбезные «Монреаль канадиенз» за шесть игр растеряли всю спесь, а в полуфинале их разгромили чикагские «Черные ястребы». До сих пор жалею, что пропустил вторую игру, которая была в Чикаго, — «Ястребы» выиграли ее 2:1, причем второй гол забили в овертайме на пятьдесят третьей минуте. Судья Далтон Макартур (гад, между прочим, — вечно лез не в свое дело) за подножку удалил Дики Мура — это в овертайме-то! — тем самым дав возможность Марри Бальфуру забить решающий гол. Возмущенный Toy Блейк (он тогда был у наших тренером) выскочил на лед, хотел дать Макартуру в глаз и был оштрафован на 2000 долларов. А в Лондон я в шестьдесят первом летал для работы над совместным проектом с Хайми Минцбаумом, но как-то так получилось, что между нами произошла отвратительная драка и несколько лет мы не разговаривали. Хайми родился и вырос в Бронксе, так вот он — да, он англофил, но одно дело он, а другое я.
Британцам просто нельзя верить. Когда ты с американцами (или канадцами, это без разницы), с ними что видишь, то и имеешь. Но если в Хитроу в соседнее с тобою кресло «боинга» сядет этакий запинающийся, скромный и скучный старый англичанин — явно заштатный клерк какой-нибудь из Сити — и, прижав к узлу галстука двойной подбородок, тут же уткнется в газету «Таймс» с кроссвордом, не дай вам бог проявить к нему малейшее неуважение. Мистер Мак-Мямля окажется обладателем черного пояса по дзюдо, а в прошлом у него парашютный прыжок в сорок третьем году в долину Дордони, где он лихо пустил под откос парочку поездов, после чего выжил в гестаповских застенках благодаря сосредоточенности на том, что впоследствии стало каноническим переводом «Гильгамеша» с шамаш-урюкского, хотя теперь, конечно, да, — теперь его чемодан полон самых прельстительных платьев и белья супруги, а в Саскатун Саскачеванский он направляется не просто так, а на ежегодный слет трансвеститов.
Опять Майк зовет меня приехать, пожить в их загородной квартире. Закрытая территория. Отдельный вход. А как обрадуются чертенята-дети, они ведь обожают «Пятницу 13-го». Сколько сладостной жути даст им общение с дедом! Но я ненавижу быть дедом. Ну что из меня за дед — неприличие сплошное! Я-то себя вижу тем прежним, каким я был лет в двадцать пять. Ну, максимум в тридцать три. Но не в шестьдесят же семь, когда от тебя так и веет тленом и разбитыми надеждами. Изо рта несет плесенью. Суставы плачут по смазке. Мало того: теперь, когда я стал счастливым обладателем пластмассового тазобедренного сустава, я даже естественному распаду и то подвержен не полностью! Когда меня будут хоронить, экологи выйдут на демонстрацию протеста.
В один из недавних моих ежегодных визитов к Майку и Каролине, прибыв весь увешанный гостинцами для внучат и Ее Превосходительства (как прозвал Каролину мой второй сын Савл), в качестве главного дара, этакого pièce de résistance[34], я привез Майку ящик сигар «коибас» — мне его специально доставили с Кубы. Я эти сигары от сердца с кровью оторвал, но я надеялся ими порадовать Майка, с которым у меня сложные отношения, и он действительно просиял. Или мне померещилось? Спустя месяц один из его сотрудников, Тони Хейнз, который Каролине приходится двоюродным братом, оказался в Монреале в командировке. Он позвонил, сказал, что у него подарок от Майка — половина копченой семги из «Фортнама»[35]. Договорились встретиться, выпить в баре «Динкс». Достав коробку сигар, Тони предложил мне «коибу».
— О! — сказал я. — Вот это да! Спасибо.
— Не меня благодарите. Это мне надень рожденья подарили Майк с Каролиной.
— Ну надо же, — пробормотал я, придавленный очередной семейно-родственной обидой. Или воспарив от нее, как учила Мириам. «Кто-то коллекционирует марки, — однажды сказала она, — кто-то любит собирать спичечные этикетки. А живя с тобой, дорогой мой, надо любить обиды».
В тот мой приезд Майк и Каролина отвели мне комнату наверху, там все было последний писк, все от «Конрана» и от «Дженерал трейдинг компани». На тумбочке у кровати букет фрезий и бутылка «перье», но никакой пепельницы. В поисках чего-нибудь, что можно под нее приспособить, я открыл ящик тумбочки и наткнулся на пару порванных колготок. Обнюхав их, сразу опознал запах. Мириам. Они спали на этой кровати с Блэром, они осквернили ее! Задрав простыни, я принялся разглядывать матрас в поисках красноречивых пятен. Не нашел. Ха-ха-ха! Что, профессор Хрен Крючочком, облажался? Герр доктор Хоппер, бывший Гауптман, перед сном, наверное, читал любимой вслух! Свои дурацкие pensées[36] по поводу расизма Марка Твена. Или гомофобии Хемингуэя. Тем не менее я принес из ванной бутыль хвойного спрея и хорошенько обрызгал матрас. Потом кое-как перестелил кровать и лег. Простыни сморщились, сбились в путаный клубок и оказались все на мне. И жуткая хвойная вонь по комнате. Я широко открыл окно. Сразу окоченел. Брошенный муж, обреченный гибнуть от воспаления легких в кровати, которую когда-то одарила своим теплом Мириам. Красотой своей одарила. И осквернила вероломством. Что ж, бывает — в ее возрасте женщины, страдая от перепадов настроения и так называемых приливов, иногда начинают, не помня себя, воровать в магазинах. Если ее арестуют, вот возьму да и откажусь поручиться за ее моральный облик! Или нет, я скажу, что у нее всегда ручонки пошаливали. Пускай ее сгноят в каталажке. Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце!