Самый обычный день. 86 рассказов - Ким Мунзо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дым
Динозаврихе
Мне нравится проводить вечера в барах среди клубов дыма перед рюмкой джина на лакированной деревянной стойке. Много пить нехорошо, я это прекрасно знаю, от этого у меня и появился маленький животик, который провоцирует на остроумные критические замечания моих возлюбленных, из тех, что появляются раз в неделю: позвони, ладно — и холодный поцелуй в губы. Мне нравится сидеть в каком-нибудь укромном уголке или у стойки и читать, читать много и все подряд (газеты, журналы, романы) и записывать свои мысли: взять бумажную салфетку и писать на ней, пока достанет места, а потом взять другую салфетку, и еще одну, и еще, и заполнять их до отказа строчками букв, и через четверть часа салфетница уже пуста. Тогда я начинаю вырывать листки из записной книжки, а когда и они кончаются, перестаю писать и начинаю разглядывать людей вокруг, потолок бара, его стены, обитые темной тканью (эти пабы ничего общего с настоящими не имеют; это самое спокойное место для чтения), а потом вспоминаю старые времена и думаю, как мне теперь проводить ночи. Обычно, выйдя на улицу, я сразу же выбрасываю салфетки и листки из записной книжки в первую попавшуюся урну. Нередко по ночам (особенно в последнее время) меня гнетет тоска, и я не знаю, что мне делать, и ворочаюсь в постели с боку на бок, сбивая в ком простыни. По ночам все кажется мне очень мрачным, просто чудовищным (как и всем людям, наверное), и нет другого выхода, как встать, зажечь свет, поставить пластинку Бонет[8] (потому что она, Бонет, мне очень нравится) и ждать, когда народится день и здания из черных станут серыми. Вам никогда не приходилось ждать восхода солнца и наблюдать за движением жизни в доме напротив? Некоторые люди встают ни свет ни заря, а другие спят без просыпу в своих квартирах, которые кажутся нежилыми, потому что там не видно никакого шевеления; а иные открывают окна настежь, и в сумрачной глубине комнаты ты видишь женщину с косынкой на голове, которая стирает пыль с мебели. Но так бывает, когда утро уже полностью вступило в свои права. До этого я успел увидеть, как ранние пташки выходят из подъезда, и, кажется, что двери при этом улыбаются. Одни садятся в машину и сразу срываются с места (наверное, спешат в свою контору или на фабрику). Если дело происходит летом, когда солнце поднимается достаточно высоко, я устраиваюсь на полу балкона и загораю. А если это зима, то остаюсь в комнате и готовлю себе чашку горячего кофе. Погрузившись в атмосферу тепла, в дремоту, я смотрю заспанными глазами на бодрствующий город. Когда из радиоприемника слышатся позывные новостей, я одеваюсь и выхожу на улицу, обедаю в баре на углу, сажусь на метро и еду в центр города. Там я медленно совершаю свой обычный маршрут: покупаю газеты, роюсь в книгах. В положенный час (без чего-то девять) у меня еще хватает сил добраться до «Беримбау»[9] на бульваре Борн, выпить кайпиринью и вступить в перебранку с ребятами из «Мажика»[10], такими молодыми, что они кажутся хрупкими: их юность заставляет меня почувствовать груз моих лет. Мне кажется, что своими взглядами они ставят под сомнение мое право пребывать в их мире: а ты куда, в свои двадцать четыре? Может быть, стоит склонить виновато голову и попросить прощения, потому что поколения сменяются со страшной быстротой: не успеешь оглянуться, и ты уже сменил короткие штанишки мальчика, полного иллюзий, на сетку морщин вокруг безразличных глаз. Вот и старость пришла. Мне хотелось бы обнять эти худые тела еще не сформировавшихся подростков, провести языком по их коже. И если я этого не делаю, то только из чувства глубочайшей стыдливости. (Чувство глубочайшей стыдливости — это характерное свойство рыб нашего мира.) Они (эти подростки) двигают ногами, следуя ритму блюза, потому что в эти дни в «Мажике» играют блюз. А блюзы — это словно воспоминания о городах, о тротуары которых ты никогда не стирал подошв, о дымных рассветах над фабриками в пригородах, о неслышных ударах дубинок о резиновые головы, это словно ослепительная вспышка света над головами полицейских, которые уже прицелились в толпу. Подобные ощущения (и барабанные перепонки, поврежденные децибелами) — это все, что со мной обычно происходит в «Мажике». И я говорю «обычно», потому что однажды вечером все было иначе: ко мне подошел юноша (не старше лет восемнадцати на вид, воротник плаща поднят, во рту — сигарета, майка с белыми и синими горизонтальными полосами, короткие русые волосы и огромные черные очки), сел за мой стол, даже не подумав попросить у меня разрешения, и произнес, обращаясь ко мне, приторным голосом: «Ты часто бываешь в „Мажике“?». — «Каждый вечер». — «А я тебя никогда раньше не видел, наверное, это потому, что я здесь в первый раз». И он засмеялся таким бессмысленным смехом, что от него полопались все стаканы на столах, и бутылки на полках, и очки у близоруких клиентов. Услышав это хихиканье, музыканты перестали играть и, не говоря ни слова, с удивлением посмотрели на него, как и вся остальная публика. Потом он успокоился, прекратил смеяться, закрыл рот (у него были большие лошадиные зубы) и посмотрел по сторонам. Его взгляд (несмотря на темные стекла очков) заставил стихнуть последний шепот в зале. Он щелкнул пальцами, и музыканты, как заводные игрушки, снова начали играть. Он выпил глоток коньяка из высокого стакана и вытер пальцы о длинный шелковый шарф всех цветов радуги, который болтался у него на шее. Люди украдкой разглядывали его, а музыканты то и дело сбивались с ритма. «Знаешь, друг, — сказал он мне доверительным тоном (тут я подумал, что этот тон ему совершенно не идет), — я никогда не отличался мирным и добрым характером: чуть что — хватаюсь за нож, и минуты не проходит, как весь пол бывает залит кровью — сколько ни меняй плитку, в глазах навсегда останется красное пятно, — и поскольку я уже слишком стар, чтобы менять свои привычки, было бы желательно, чтобы ты поговорил с музыкантами и убедил их сыграть мелодию из фильма „Любовь после полудня“, мне эта музыка очень нравится». Гитарист перестал играть блюз, как только увидел, что я направляюсь к ним. Я прошептал ему на ухо просьбу незнакомца и вернулся на свое место рядом с юношей. Зазвучали первые ноты, и мне показалось, что никогда раньше эти музыканты так хорошо не играли. У человека в полосатой майке, смеявшегося бессмысленным смехом, глаза сразу увлажнились, и слезы размером с куриное яйцо закапали на пол, время от времени он утирал их краешком шарфа. Очень скоро музыканты совершенно обессилели, а шелковый шарф повис на шее юноши мокрой тряпкой. «Достаточно, — сказал он. — Можете отдохнуть». Музыканты сразу же остановились, а он встал со стула и пошел по лестнице вверх. Мы сидели в тишине и чувствовали себя необыкновенно одинокими и потерянными. Никто не отважился сказать ни одного слова, и постепенно все разбежались по своим обыденным пристанищам. На следующее утро, во время второго завтрака, мы увидели в газете его фотографию под грустным заголовком: «Он был схвачен, когда пытался незаконно перевезти через границу партию розовых бабочек». На фотографии он вышел очень плохо: серая и плоская фигура неопределенного возраста. Я бросил газету на пол и раньше времени отправился свершать свой крестный путь. Мне нравится скользить по волнам холодного масляного моря: вспоминать жесты, людей и предметы и наблюдать, как юные тела передвигают ноги, повинуясь ритму. Быть может, когда-нибудь я запрусь в своей комнате и буду смотреть на мир через грязное оконное стекло, прижав к уху транзистор. Тогда мне придется наверстать потраченное время и представить себе настоящее. Но сейчас я пока не могу хранить запахи будущих событий, потому что невозможно сохранить то, чему еще только суждено наступить. Или наоборот. Хватит. (Когда наступает этот час я, совершенно отупев, спешу подняться со стула — признаюсь, я сам уже не понимаю, к чему я все это говорю, — расплачиваюсь за спиртное, открываю дверь и выхожу. Не знаю, что там мне откроется потом.)
А в глазах твоих были луга…
На тебя бывало забавно смотреть, когда ты приходила хмельная и в глазах твоих блестели луга сахарной глазури. Невнятно сказав «привет», ты ложилась на диван и устремляла взгляд в какую-то точку на ровно окрашенном потолке; казалось, ты замирала в ступоре: дыхание прервалось, в голове пустота. Мне приходилось раздевать тебя потихоньку, осторожно, стараясь не свернуть тебе шею, и со всей возможной нежностью укладывать твою бесшабашную голову на шелковые подушки (наутро ты не выносила никаких других), тушить свечи и лампы, а потом выходить в гостиную и наступать на горло проигрывателю (как раз тогда, когда Жилберто Жиль[11] прерывал крик ангела или Заппа[12] рассказывал о том, как опасна встреча с дьяволом). Я говорил про себя: «Спокойной ночи, кукушонок, пусть тебе приснятся райские кущи», и погружался в магму зимних туманов и датских лесов, населенных смешливыми карликами и испуганными принцессами, о которых не сохранилось воспоминаний даже в древних хрониках. На следующее утро ты всегда поднималась первой и бывала в отвратительном расположении духа. Ты переворачивала все в комнате вверх дном, открывала окно, и под лучами солнца (ты зажмуривала глаза так сильно, что они превращались в крошечные точки) твое лицо, бледное, как у заколдованной пластмассовой куклы, розовело, словно ты оживала. Потом ты подходила к дивану, где я лежал, притворяясь, что сплю, и я пользовался этой минутой, чтобы сделать вид, что просыпаюсь. (Мне больше нравилось спать на диване в столовой — твои резкие движения во сне несли в себе опасность, и я их боялся.) Стоило мне подняться (ты к тому моменту уже заканчивала завтракать и казалась обновленной: в тебе не оставалось ничего от того существа, которое появилось в квартире ночью; твои черные глаза смеялись, на щеках горел румянец, а губы были влажными и улыбались), как ты улетучивалась, хлопнув дверью. Ты говорила, что даешь какие-то уроки, и я не знал, когда увижу тебя снова. Тогда я выходил на улицу и слонялся по городу взад и вперед; рассматривал витрины, покупал книги, которые не собирался читать, загорал на травке какого-нибудь парка, перелистывал страницы газет и журналов, сидя перед стаканом грейпфрутового сока с водкой. Потом шел на ближайшую площадь, кормил голубей размоченным хлебом и разглядывал ноги и задницы девушек, втиснутые в потрепанные донельзя джинсы. Потом покупал воздушную кукурузу и входил в первый попавшийся кинотеатр, даже не посмотрев, какой фильм там показывают, и часто результат оказывался чудовищным: мне доставался какой-нибудь дурацкий вестерн или психологическая нудятина для слюнтяев, которые решили провести в кино свободный вечер. Когда я выходил из кино, на город уже спускался вечер, тут и там зажигались фонари, и люди благочестиво спешили куда-то, бежали всё вперед и вперед, чувствуя затылком дыхание умирающего дня. На ужин я ел гамбургер или яичницу и опять пил вино, читал какую-нибудь книгу, отложенную много дней тому назад, а потом не спеша шел домой, потому что в квартире было пусто и холодно, и я не хотел, чтобы моя ночь заполнилась тенями и размышлениями. Если в два часа ночи ты не приходила, я укладывался в постель (потому что это означало, что ты уже не придешь сегодня) и читал, пока глаза не слипались. На следующий день я обнаруживал книгу на полу, а лампа горела, соревнуясь с лучами полуденного солнца, яркого и испепеляющего, которые перечеркивали стены и столы в квартире. Тогда мне приходилось приводить себя в порядок, умываться и возвращаться к привычным заботам, потому что сохранялась вероятность того, что в эту ночь ты забредешь ко мне.