Анюта — печаль моя - Любовь Миронихина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любка уже морщила губы, сдерживая смех.
— Все чинно — благородно, говоришь, а батю послушать, у вас что ни праздник — то драка, до кольев доходило, из-за девок дрались. А когда ты вышла замуж, баб?
— На Покров, у нас всегда свадьбы играли на Покров, и поговорочка была: Покров- батюшка, покрой землю снежком, а меня награди хорошим женишком.
— А детей сколько у тебя было?
— А родила я восемь, или девять, не помню, да четверо померли, до года не доживали, все сыны.
Тут Любка, не выдержав, со стоном валилась на лавку, но бабка не обижалась, сама посмеивалась над своей бестолковостью. Что делать, если память ее порастерялась за долгую жизнь, она порой забывала вчерашний день, зато была памятлива на детство. И любила всласть повспоминать своих дедов и родителей, братьев и сестер и вовсе не счастливое и не радостное детство.
— Земли своей не было. Моему отцу выделил его батька трошки, ну сколько там… А нас, детей было много, вот мы и жили по батракам. Старшая сестра восемь лет прожила у батраках, коней гоняла, молотила, брат коней пастевал у богачей. А мы ходили с мамой на поденку. Жнешь, жнешь, а пожни то — во были, краю не видно. Приходили темно, уходили рано. Еще розвально снопы клали: когда роса, нельзя вязать, развязамши клали, пока просохнет. А платили всего пятнадцать копеек за день. Когда мама умерла, я сначала у маминой сестры жила. У этой тетки мне хорошо было. Коней гоняла. Потом она меня отдала дядьке, вот там я умучилась. Хозяйка никуда не годная была, женка его. Пошел мне двенадцатый год всего. Погоню коней в ночное, а кобыла не ловилась. Из-за этой кобылы мне свет был не мил. Своя тройка была коней, да еще соседи тройку причепют, у них некому пастевать. А спать хочу, умираю, а не поспишь, надо поглядывать за своими. Хорошо у нас там старичок нанятой был, дюже жалел меня, потому что сирота. Мы ложились у огня, а этот дед всю ночь коней пас. А волки жеребят ели на ночлеге. Жеребят привязывали у костра, но все равно таскали и коло огня, позаснут все, сторож отойдет коней смотреть — и утащут жеребенка. Ложусь спать, а сама боюсь коров проспать, у нас рано коров выгоняли. Дед скажет: «Дочь, не бойся, спи, я тебя взбужу». Разбудит меня на ранке, в три часа. Я еду с ночного, приезжаю, дою корову, начинаю печку топить, свиньям готовить — убираюсь. Сама хозяйка все время болела, в больнице лежала в Мокром, детей было двое маленьких. Ну что ж, подошла весна, люди стали огороды пахать под конопли. А у нас пахать некому, тетка в больнице, дядька уехал, он лесником служил. Я одна. Что же делать? Выношу плуг, плужок маленький такой был, у нас кузнец в Дубровке делал такие плужки. Выношу плуг, выношу хомут. А вдова напротив нас жила, вот как наша баня сейчас, выходит и спрашивает:
— Арин, ты что делаешь?
— Я, нянь, пахать буду. А как же ты думала пахать?
— А я хотела тебя позвать.
— Не знала же, как это — запрягают, как коня поставить.
В этом месте бабуля всегда делала перерыв — и в рассказе, и в работе. Бросала в корзину очередной клубок, посмеивалась, что была когда-то такой неумехой — не могла коня запрячь! Анюта удивлялась тому, как легко бабуля переносилась в прошлое и словно наяву переживала тот весенний день, и разговор с соседкой передала так ярко, словно он случился вчера на огороде, а не семьдесят лет назад. Она это умела!
— Ну и зачем ты это делала, раз никто тебя не заставлял? — говорила Анюта. — И какая смелая: выволокла плуг, пахать ей, видите ли, вздумалось.
— Да, соседка мне запрягла, один раз объехала — ну и стала я пахать. Стала пахать и стала скородить. А они — раз сумела, теперь паши и скороди. Отдавали меня вроде в няньки, а все делала, всю осень и зиму волну пряла, за скотиной ходила. Бывало, соседка скажет дядькиной жене: «Мань, ты ж дай девке поесть, она голодная ходит». А та ей: «Не слепа корова, что на повети солома, есть захочет, достанет что и поест». Никогда, бывало, не скажет — вот, возьми, поешь. А я боялась сама взять, вот что такое сиротство.
Иногда Любка поднимала голову от книжки. Хотя ее мало интересовало бабкино детство, но она не могла удержаться от замечаний:
— Сама виновата. Если б я захотела есть, то слазила бы в погреб и взяла все, что мне нужно. Мало того, что ты ишачила за десятерых, да еще и боялась всего на свете…
— Я работать любила, — говорила бабка.
— Не понимаю, как можно любить работать? — возмущалась Любка. — Нормальные люди работают по необходимости, для пропитания и денег.
Анюта не решалась признаться, что тоже не любила работать, особенно в огороде. Кланяешься, кланяешься грядкам, а солнце печет, в глазах красные искры. Ну что тут можно любить? Баба Арина ругала их лежнями и лодырями и гнала на прополку. Что это за талант такой — любить работу, и почему не всем он дается?
Случалось, Любка все-таки допекала бабку, и бабка сердилась:
— Ты, сивуха такая, ничегошеньки делать не умеешь, я в твои года замуж пошла, на свое хозяйство, а ты не знаешь, с какого боку к корове подойти.
— А я и не собираюсь к ней ни с какого боку подходить, я учиться поеду на учительницу и в городе буду жить.
— Да, тебя там заждалися в городу, — сомневалась бабка.
— Ну, не на учительницу, так в ФЗО, получу хорошую специальность, как человек жить буду.
— А то кто ты сейчас? Если сейчас не человек, то и в городе не станешь. Наш дед говорил: «как тут, так и там», раньше не ездили на работы, при Ленине стали ездить, бывало, придет молодежь наша: дед, мы в работы поедем, поедем в город, хоть и в саму Москву. А чего? А работать, заработать хотим. А в Высоком были? А чего мы не видали в Высоком? А сукновальню, послушайте, что толкачи говорят — «как тут, так и там, как тут, так и там», вот тогда в работы и поезжайте. У нас в Высоком сукновальня была, сукно валяли, толкачи такие деревянные были, стучали будто выговаривали. И правда, поездили они по городам, вернулись не солоно хлебавши, признавались деду: «Дед, все как ты говорил, куда ни приедешь — как тут, так и там».
Но Любка на эти деревенские байки только махала рукой. Она любила помечтать вслух и заглянуть украдкой в свое будущее, в эту городскую замечательную жизнь, где отработал свое — и шагай на все четыре стороны, и каждый месяц получи зарплату, не то что в колхозе; где на каждом шагу кинотеатры, музеи и парки, а в парке, говорят, целый вечер играет духовой оркестр. Ах, умру, но буду жить в городе!
— Что с тобой говорить, печаль ты моя, я замешана на кислом, ржаном тесте, а ты — на сдобном да сладком. Дай тебе Бог! Может и придется тебе подучиться, как твоему батьке, и стать городской, — посмеивалась бабка.
В свою судьбу Любка верила и слово себе дала, что никогда не станет так жить, как бабка с матерью. Разве это жизнь: свою мать они редко и видели, прибежит она с фермы, в тяжелых батиных сапогах, в старой бабкиной кацавейке, глухо, до бровей повязанном платке, — и поесть не успевает, скоро надо бежать обратно, заставляют доярок навоз возить. На ходу прихватит мамка кусок хлеба, картошину, запьет молоком из горлача. Бабка усаживает поесть не спеша, по-человечески.
— Некогда, бабуль. А что это, у нас завтра Благовещенье? — удивляется мамка, взглянув на численник.
— Благовещенье, девочка ты моя, — с укоризной отвечает бабуля.
— Как беспамятная живу, как беспамятная, ни праздников не вижу, ни выходных! — горевала, причитала мать, и прихватив еще кусок хлеба и скибочку сала, бежала за порог.
Тут поневоле Анюта задумалась, почему бабка тяжело работала всю жизнь, но Бога не забывала и успевала праздновать и почитать все Его праздники, а мамка живет в беспамятстве? Баба Арина гордилась, что работала только в своем хозяйстве, а в колхозе — ни одного дня, но не все ли равно, чьих коров доить, чье поле пахать? Народное, общественное, даже почетней. Значит, не все равно.
Вечером, накануне Благовещенья бабуля долго расчесывала свои жидкие волосы, заплела в косицу и спрятала под платок. Потом Анюту подозвала и ей заплела косичку, и Любке велела заплести косу с вечера, чтобы завтра даже за гребешок не браться. Но Любка и слышать не хотела: да ну тебя с твоими праздниками, что ж я завтра в школу нечесанная пойду?
— Благовещенье, Любаша, большой праздник, — уговаривала бабка. — Птица гнезда не вьет, девка косы не плетет, нельзя завтра волосы чесать.
До чего чудные бывают праздники: то гребень нельзя в руки брать, то нож, как на Иоанна Предтечу. Анюта с утра принялась наблюдать за этим днем: а день выдался унылый, весной только-только пахнуло, крапал не то дождик, не то снег. Деревья казались особенно голыми и сиротливыми, ни одна почка не набухла, ни одна травинка не проклюнулась, и ни одна птица не надумала вить гнезда. Только воробьи да вороны посиживали на заборах, похаживали по дорогам. У них и гнезд нет, живут как зря, по чердакам и застрехам.
Баба Арина, с утра управившись со скотом, улеглась на печке и сложила руки на груди в знак того, что она стойко не работает. Такое лежание было ей скорее в тягость, чем в радость, но бабуля готовилась скоро предстать перед Богом и перед этой встречей береглась даже от малого греха. И так много нагрешила в жизни, в молодости и работала в праздники, а что было делать?