Сегодня и завтра, и в день моей смерти - Михаил Черкасский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калинина тоже озабочена, но другим: "Ума не приложу, кого же пригласить". А дни идут, уже перевалило за двадцатое. И вот: "Ну, я договорилась! С профессором Малышевым. Поверьте мне, с плохим я бы сама не стала. И с детьми он долго работал, а это важно. В общем, дотерпите уж до понедельника. Двадцать пятого. Вы должны заехать за нами на машине и… с Богом!.." — губы распустились и, будто убежавшее молоко, хлынула улыбка.
Двадцать пятого я работаю. Поменялся. Двадцать четвертое, вечер, тихо, тепло. Скоро можно гасить котел. Только что, осадив такси, прибыла Лина. Вчера она встретилась в театре с Калининой ("устроила" той два билета в Мариинку). Впечатления сыплются из нее сваркой — обжигают. И какой Малышев (по слухам) хороший, и какое платье было на Людмиле, и какой муж при ней состоял. Одного лишь не додает. Того, что выдаст немного позднее. Там, в театре, метнула Калинина: "Войти мы войдем, а вот выйдем ли?" — "О чем вы, Людмила Петровна?" — "О чем? А вы что, не знаете про такое слово: неоперабельно. Достаточно прорасти в крупный сосуд и…" — уж она-то всякого навидалась.
Мы сидим на скамейке. Под тревожно щемящими листьями, под пронзительным угольем звезд. В полутьме, затаившейся, молчаливой, в мышином шуршании подымается первая Веха. А казалось недавно — верстовыми столбами, частоколом будут скакать за тобой годы. Мимо, мимо — в юность, девичество, замуж. Как темно в опустелом саду. Я гляжу и не вижу, как встает, подымается плавно из тьмы Веха. Чьи-то тени бесшумно снуют, что-то двигается, что-то уходит, приближается новое, громоздится пугающе: то на сцене меняют для нас декорации. Завтра… завтра… А на небе все то же: в кротком бархатном звездном чертоге спит Боженька. Еле-еле колышится борода его сивая, млечная. Ты все знаешь, все сделал и сладко почил.
Утро, дождичек — серенький, мозглый бусенец. Деревья, что мокрые курицы, понуро опущенные. Трамвай мотается, лязгает. "Как кони медленно ступают. Как мало в фонарях огня. Чужие люди, верно, знают, куда везут они меня". У ворот машина, из ворот — двое. Он и она. "Знакомьтесь…" — представляет Людмила. Тискаю руку — ту самую. Что ж, дай Бог! А лицо круглое, простовато мясистое. Шляпа. Не идет. А что тут пойдет? Милое светское замешательство — как усаживаться, но ливрейно распахиваю дверцу — на заднее. Им болтать, мне расплачиваться. Скользкий диабаз летит под капот — серая пасть машины глотает тяжелые темносерые эти буханки. Не она — я глотаю, давлюсь. А тебе бы, Саша, по сторонам не мешало: еще будешь и будешь ты здесь о торцы эти биться
распято. "Как ваша дача?.." — слышится почтительно насмешливый Людмилин говорок. "Ох, вы знаете… — непритворно вздыхает тонковатый, но мягкий, приятный голос, — столько мороки с ней". — "Ну, вы же хотите особняк…" — рассыпчато, с ядом. "Какой там особняк!.. Но поймите: и тому надо, и этому, и ничего нет. Всех просишь, всем надо кланяться". Я сижу сгорбясь и вижу все это к у п е (себя, их, шофера) со стороны — с твоей стороны, доченька. Почему? за что эти люди и твой папка сговорились против тебя? Не пройдет и часа, как эти мясисто красивые, сильные руки, что лежат на портфеле с инструментом, возьмут крохотный блестящий ножичек и… И закрываю глаза, думаю, что еще здесь, по дороге, надо мне найти в этой милой беседе щелочку, чтобы вклиниться в этот стык. Как раз с тем, чего мы дома больше всего опасались. То, что Лина мне еще не сказала. И что решено нами. Будто мы еще можем что-то решать.
Виктор Иванович… — ложусь левым плечом на сиденье. — Я, конечно, все понимаю и готов ко всему, но у нас с женой к вам просьба. Если нельзя будет все, уберите хоть то, что возможно.
— Ну… — растерянно глянул на Людмилу, — вы же знаете наши возможности… — грустно покачал головой.
Я понимаю… — а сам обмер: наши возможности. — Но все-таки… Мы еще тогда попробуем химией.
Промолчали. Хирурги, они хорошо знали цену химии. Нож — вот это земная ось.
— Ну, Александр Михайлович, мы пошли. Ругайте нас!…- улыбнулась Калинина.
И пошел отсчет — сердцем, горячечной мыслью. "Успокойся, возьми себя в руки. И не кури так много", — попеняла Тамара, каменно сидя все над той же страницей журнала. Час, другой… Пошел третий.
— Сашка!.. — неожиданно запаленно, заплаканно и сияюще врывается Лина, которая уж никак не могла быть здесь. — Тамарочка!.. Все вырезали!.. Радикально!.. Я в полдевятого уже была там, в операционной. Ну, возле. Они сбежались со всей больницы, говорят, что еще не видели, чтобы так оперировал.
Блестяще!!!
— Но — что, что?! — молча встали мы.
Зоя вышла ко мне. И говорит, что профессор сказал, что по виду доброкачественная, но надо еще анализ.
— Анализ?.. Срочную биопсию делают сразу. — Это я уже знал.
— Ну, я там не понимаю, я же знаю, как ты к моей восторженности относишься, и передаю так, как мне сказали. Слово в слово.
Распахнулись двери там, наверху, и в зеркале (оно во всю стену шло над лестницей, где под одним маршем сидели мы) увидели, как вниз по ступенькам быстро скатывалась Зоя Ивановна. И совсем не разумом, не словами — черным страхом своим успел я отметить, что не смотрит она на нас, глаза свои под ноги стелет. Невеселая, сжавшаяся, готовая к встрече. Вы белье стирали в корыте? Так и Лина за минуту из черного, серого в наших душах взбила мыльную нежную гору перламутровых пузырей. Вот по ним-то и шла Зоя Ивановна. Лопались, с тихим всхлипом обдавали мелкими брызгами. Очень холодными. Деловито, сумрачно, но со слабой улыбкой подходила к нам. Все мы видели, поняли все, но вскочили, тянемся: подтверди, обнадежь! Подтвердила. Все так. И чего-то не так.
— Ну, я вам скажу, я многих видела, но таких рук!.. Не знаю, кто бы мог сделать лучше. Вы знаете нашу Людмилу, она сама на кого хочешь крикнет, а тут он… был там момент — кровь хлестала.
Тамара прикрыла глаза.
— …стал кричать, как на девчонку. И она ничего. Из-зумительно! — вот об этом она, загораясь, с восторгом. Как Лина.
— А биопсия? — испытующе глянул я, совсем не желая прозреть то, что не додает. "Видите ли… — а глаза в сторону, вниз, — скажу вам по секрету: нашему гистологу верить нельзя. Вот посмотрит профессор Ковригин, наш консультант… Когда ответ? Ну, дней через пять, семь".
И последние пузыри лопались. Не лгала Лина, но — окраска. И вот тут явилась Людмила, стремительно, разгоряченно: "Ну, знаете, нам сам Бог его послал! Я слышала, что прекрасный специалист, но та-ак работать! Так виртуозно. Я подняла глаза во время работы, вижу — битком. Кто-то плачет. Хотела их шугануть, а, ладно! Такое нечасто увидишь". Да, не часто. Такого ребенка в таком обществе. "Сейчас, сейчас профессор придет, мы вас позовем, и он вам сам все скажет".
Радикально… по виду… гистолог плохой. Потому плохой, что плохое нашел? Но Людмила сияет. Что ж, такой виртуоз. И вошли мы. Сколько их!.. И стоят, и сидят, и в тесноте переминаются. Круглый стол, чай в казенных, но тонких стаканах, колбаса, булка. Профессор сидит за столом. Щеки сизо пылают, лоб влажный.
— Была удалена большая опухоль в забрюшинном пространстве… — буднично начал. Как в справках. И пошло гладкой латынью, которую обычному смертному и с разбегу не выговорить. Он все держит коричнево-красный бутерброд в правой руке, левая машинально охватывает янтарный цилиндр и отдергивается: чай горяч. И парок над стаканом.
Но где же "по виду"?
— А как вы считаете, профессор, прогноз? — выдавил я где-то когда-то услышанное.
— Видите ли, все будет зависеть от гистологии, но повторяю: радикальное удаление, незаинтересованность лимфатических узлов, отсутствие видимых изменений позволяют надеяться… — и впервые он улыбнулся, устало, беспомощно. И понятна мне стала эта улыбка: "Вы же знаете наши возможности".
Надо уходить. Но как, если все… начинается сызнова. Чай не жжет — пальцы плотно легли на тонкое, прочерченное матовыми виньетками стекло. Бутерброд как будто подсох, побурел. А ты еще там, на столе. Ничего не слышишь, не видишь, не знаешь. Поблагодарили, вышли, и Калинина следом. Смотрит, молчит, улыбается. Тамара поцеловала, отошла, отвернулась, выхватила платочек. "Тама-ара Федоровна-а… ну, что вы, держитесь…" — "Ладно… ладно, из-вините…"-шепотом. И опять мы на том же жестком диванчике под лесенкой — ждем, когда разрешат нам увидеть тебя.
— Альсан Михалыч, Тамара Федоровна!.. Вот так у нас всегда — лифт испортился… — улыбаясь, появилась Калинина. — Сейчас Лерочку понесут по этой лестнице.
И сразу же голоса сверху. Двое белозадо выпячиваются из дверей. Каталка. И на ней… ты ли, доченька. Ни кровиночки на таком твоем и таком не твоем лице. "Хлестала…" Чуть-чуть приоткрылись глаза. Когда было месяца полтора, набрел однажды бродячий фотограф на нас, пару снимочков сделал. Лежишь, смотришь, а глазенки пуговичные, несмышленые, плоские. Не в обиду тебе скажу, но у кошки и то умнее. Вот теперь такие же были. Но блуждали: кого-то им надо было. Маму, маму, конечно. Но остановились на мне. Что-то сдвинулось, отразилось: "Па-па…" — шевельнулись запекшиеся. "Я, доченька, я с тобой!.." — "Па-па… — с трудом, — а где мама?.."- "Так-к!.. пошли!.." — это мне.