Тайна булгаковского «Мастера…» - Эдуард Филатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Операцию по прерыванию беременности врач-морфинист провёл собственноручно.
В сентябре 1917 года его перевели в Вязьму – в городскую земскую больницу, где назначили заведующим инфекционным и венерическим отделениями. На изменения в своей жизни он отреагировал с равнодушным спокойствием («Морфий»):
«Надвигавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город».
Радовала лишь печать, которую ему вручили. Она давала право заверять любой рецепт. Ведь тяга к наркотику всё усиливалась.
3 октября Михаил Афанасьевич написал письмо сестре Надежде. В нём – ни слова о морфинизме, зато есть одна загадочная фраза:
«Мне на этих днях до зарезу нужно было бы побывать в Москве по своим делам, но я не могу ни на минуту бросить работу…
Если удастся, я через месяц приблизительно постараюсь заехать на два дня в Москву, по более важным делам».
Надежда Афанасьевна Земская (Булгакова) впоследствии разъяснила, что её брат стремился в Москву с целью получить там освобождение от военной службы. По причине истощения нервной системы. Но…
30 октября той же Надежде было отправлено ещё одно письмо:
«Милая Надюша,
напиши, пожалуйста, что делается в Москве. Мы живём в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий.
Очень беспокоимся и состояние ужасное».
Причины для беспокойства были. Вот уже пять дней власть в стране находилась в руках большевиков, слухи об этом, видимо, дошли и до Вязьмы. Но нам в данном случае интереснее другое – то, что письмо это написано не Булгаковым, а его женой. Поэтому последние слова («состояние ужасное») вполне могут быть отнесены к самочувствию Михаила Афанасьевича. Позднее, в рассказе «Морфий», он признается:
«Не „тоскливое состояние“, а смерть медленно овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? этого нельзя определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чём не мыслит, кроме морфия. Морфия!
Смерть от жажды – райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия…
Смерть – сухая, медленная смерть…»
Став морфинистом, Булгаков весь ушёл в себя. Бурные революционные события клокотали где-то «там», в туманной недосягаемой дали, он не обращал на них никакого внимания. И вряд ли больного вяземского доктора взволновали бы (даже если б он их и услышал) пророческие слова Александра Блока, сказанные поэтом 19 июня 1917 года:
«Я нисколько не удивлюсь, если (хотя и не очень скоро) народ, умный, спокойный и понимающий то, чего интеллигенции не понять, начнёт так же спокойно и величаво вешать и грабить интеллигенцию (для водворения порядка, для того, чтобы очистить от мусора мозг страны)».
Вряд ли были известны тогда Булгакову не менее пророческие строки поэтессы Зинаиды Гиппиус:
«… и скоро в старый хлевты будешь загнан палкой,народ, не уважающий святынь!»
У доктора-наркомана в тот момент была только одна святыня – вожделенный божественный морфий.
В декабре 1917 года он всё-таки посетил Москву.
Зачем?
Ответ прочитывается в рассказе «Морфий». Его герой, доктор Поляков, именно в конце 1917 года едет в Москву и ложится в психиатрическую клинику – в отчаянной попытке выкарабкаться, порвать с морфинизмом. Но, так и не вылечившись, сбегает из больницы, после чего записывает в своём дневнике:
«Итак, после побега из Москвы из лечебницы… я вновь дома…
(Здесь страница вырвана.)
… вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм…
Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий…
Меня интересует не только это, а ещё вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну, а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? По совести?
Взломал бы».
Своему лечащему врачу («доктору N.») Поляков бойко заявил при встрече, что чувствует себя лучше и потому «решил вернуться к себе в глушь». И услышал в ответ:
«– Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно…»
Зрачки! Они выдают морфиниста с головой! Годы спустя в «Мастере и Маргарите» Булгаков обратится к читателям с признанием:
«Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду вы овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнётся, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгнет в глаза, и всё кончено. Она замечена, и вы пойманы!»
31 декабря 1917 года Булгаков написал сестре Надежде очередное письмо. В нём – едва ощутимое, но всё-таки подтверждение того, что в метаниях доктора Полякова отразились драматичные коллизии самого автора рассказа «Морфий»:
«В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, и с чем приехал, с тем и уехал…»
Какие «свои дела» не получились у Булгакова? Не добился желаемой демобилизации или так и не вылечился в московской клинике?
Зато доподлинно известно, что из Москвы Михаил Афанасьевич направился в Саратов – навестить тестя и тёщу По пути окунулся в самую гущу набиравшего силу российского бунта, о чём не преминул упомянуть в том же письме от 31 декабря 1917 года:
«Придёт ли старое время?
Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать!..
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стёкла в подъездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льётся и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Всё воочию видел и понял окончательно, что произошло».
В письме есть строчки, позволяющие представить, в каком ужасном состоянии находился тогда сам Михаил Булгаков:
«… вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных мне людей. Моё окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве…»
Вот до чего уже дошло – он ненавидел всех и стремился к уединению. Очень похожая ситуация описана и в рассказе «Морфий»:
«Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу и сижу. Днём-то я ещё вижу людей. Но работаю механически…
… я один».
Но отсутствие общества Булгакова не тяготило. Он даже находил в этом положительные стороны:
«У морфиниста есть одно счастье, которое у него никто не может отнять, – способность проводить жизнь в полном одиночестве. А одиночество – это важные, значительные мысли, это созерцание, спокойствие, мудрость…
Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет».
Вся его жизнь теперь была разделена надвое: на те ужасные часы, когда по каким-то причинам инъекции отсутствовали, и на сладостные мгновения блаженства, эйфории. Обратим внимание на это слово – блаженство. И запомним его. Оно ещё встретится на пути нашего героя.
В дневнике доктора Полякова (а по сути дела в записях самого Булгакова) под датой 17 января 1918 года идут такие слова:
«Я погиб, надежды нет.
Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество».
О своей отрешённости, отстранённости от окружающих Михаил Афанасьевич сообщал (не раскрывая истинных, болезненных причин своего состояния) и сестре Надежде. Дочитаем фрагмент письма от 31 декабря 1917 года до конца:
«… я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов… и упиваюсь картинками старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад!».
Буквально теми же словами Булгаков начнёт и написанный чуть позднее рассказ «Необыкновенные приключения доктора»:
«За что ты гонишь меня, судьба? Почему я не родился сто лет тому назад? Или ещё лучше: через сто лет. А ещё лучше, если б я совсем не родился…».