Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В качестве «помощника куратора Музея англо-еврейской культуры» Треслав изнывал от безделья. Хепзиба заверила его, что все изменится после открытия музея, а на данной стадии основная работа была за архитекторами и электриками. Лучшее, что он может сделать для музея и для Хепзибы на данной стадии, — это поразмыслить над пополнением экспозиции именами и событиями. Едва выдвинув эту идею, она сразу о том пожалела. Это было нечестно по отношению к Треславу. Генетическая память евреев может включать множество событий и людей, вплоть до Адама и Евы, но как Треславу ориентироваться во всех этих «кто кем был» и «кто кем не был», «кто когда сменил имя» и «кто на ком женился»? И он не обладал нужным инстинктом, чтобы со временем во все это вникнуть. Ты должен родиться евреем и быть воспитанным как еврей, чтобы повсюду видеть еврейскую руку. Или ты должен быть убежденным нацистом.
Под музей был выбран особняк в стиле поздневикторианской готики, имитирующий рейнский замок, — со шпилями, псевдозубчатыми стенами, причудливыми дымовыми трубами и даже намеком на крепостной вал. К дому примыкал маленький сад, в котором Хепзиба рассчитывала устраивать чаепития.
— Гонять еврейские чаи? — уточнил Либор.
— А что такое еврейский чай? — поинтересовался Треслав.
— Он похож на английский, только его вдвое больше при том же объеме заварки.
— Либор! — упрекнула его Хепзиба.
А Треславу понравилась идея устраивать еврейские чаепития; он уже научился называть кексы kuchen, а блинчики с кремом или вареньем — blintzes.
— Позволь мне составить меню, — вызвался он.
И Хепзиба согласилась.
Его огорчало лишь то, что местоположение особняка не позволяло развернуть на прилегающей территории активную палаточную торговлю, которая, как известно, весьма способствует финансовому процветанию музеев. До старой «битловской» студии было рукой подать, но основной туристский поток направлялся к ней с другой стороны. Парковка у музея также оказалась проблематичной: повсюду были сплошные линии разметки, а небольшой косогор перед «рейнским замком» и опасливо замедляющие ход автобусы отвлекали на себя внимание автомобилистов — потенциальных посетителей музея. Да и деревья вдоль дороги разрослись так, что за ними трудно будет разглядеть музейное здание или соответствующий указатель.
— Люди просто не смогут найти наш музей, — предупреждал он Хепзибу, — или попадут в аварию, его высматривая.
— И какие предложения в этой связи? Хочешь, чтобы я сгладила косогор и вырубила деревья?
Вместо этого Треслав представил себя стоящим на улице в музейной униформе и взмахами рук направляющим транспортные потоки.
Была еще одна вещь, которая его беспокоила, но о которой он предпочитал не распространяться: вандализм. Чуть ли не каждый посетитель Эбби-роуд норовил оставить свой след на окрестных стенах. В большинстве случаев надписи были доброжелательными: «Такой-то любит того-то», «Мы все живем в желтой подлодке», «Покойся с миром, Джон» и тому подобное, — но однажды, проходя мимо, Треслав заметил жирную свежую надпись по-арабски. Она вполне могла быть посланием любви: «Представь, что нет всех государств и нет больше границ…» — ну а вдруг это было послание ненависти: «Представь, что нет Израиля, евреев больше нет…»?
Треслав знал, что у него нет веских причин подозревать подобное, и потому держал свои подозрения при себе. Однако арабская надпись выглядела весьма угрожающе, она как бы перечеркивала все предыдущие надписи и противопоставляла себя самому духу этого места.
Или ему все это только представлялось?
Обычно Треслав чувствовал, когда ему делают снисхождение, и воспринимал это болезненно, но идею Хепзибы о размышлениях как лучшем способе ей помочь он сразу же одобрил. Тут было над чем поразмыслить, а размышлять в полупрофессиональном качестве ему нравилось. Временами он размышлял об этом на дому, в своем «кабинете», под который Хепзиба выделила комнату, где хранились ее хэмпстедские накидки и шали — она их больше не носила, но и расставаться с ними окончательно не торопилась (Треслав с удовольствием отметил, что, когда встал выбор между ним и шалями, последние оказались в проигрыше). В другое время он размышлял об этом в еще не отделанном помещении музейной библиотеки. Преимуществом здесь было наличие стеллажей с еврейскими книгами, а недостатками — наличие плотников с гремящими молотками и подозрительное арабское граффити, которое он не мог не замечать по пути к музею.
В конце концов он отдал предпочтение комнате с шалями, а также лоджии с видом на крикетный стадион, где он частенько сидел, перелистывая какую-нибудь книгу. Несколькими домами левее находилась синагога, но из лоджии просматривался лишь дворик перед ней. Треслав рассчитывал увидеть там бородатых евреев — как они поют и приплясывают, носят на плечах своих детей, церемониально обрезают волосы (он видел это в одном документальном фильме) или торжественно собираются на праздник с молитвенными покрывалами под мышкой и со взорами, устремленными к Господу. Но, видимо, это была синагога другого типа. За все время его наблюдения единственным посетителем синагоги был дюжий еврей (лицом — вылитый Тополь,[100] отчего Треслав и признал в нем еврея), всегда приезжавший на большом черном мотоцикле. Для простого сторожа он держался чересчур вальяжно, а на раввина походил и того меньше. Дело было даже не в мотоцикле, а в его шарфе, расцвеченном под флаг Организации освобождения Палестины. И каждый раз перед тем, как надеть шлем и дать по газам, он закрывал этим шарфом нижнюю половину лица — прямо-таки «воин пустыни», устремляющийся в битву.
Изо дня в день Треслав высматривал с лоджии еврея-мотоциклиста. Это превратилось в своего рода ритуал и не прошло незамеченным: через некоторое время еврей-мотоциклист тоже начал высматривать Треслава. Один таращился вверх, другой таращился вниз. Треславу очень хотелось узнать, почему еврей-мотоциклист носит шарф с цветами ООП — и не просто носит, а еще и закрывает им лицо. Причем в синагоге!
Его беседы с Либором о политике способствовали тому, что палестинский шарф начал восприниматься Треславом как зловещий символ, хотя Либор и называл ООП «наименьшей из сегодняшних угроз для Изр-р-раи». Так или иначе, ношение этого шарфа свидетельствовало об агрессивной позиции его носителя. Ладно еще, если ты палестинец, говорил Либор; палестинец имеет право на агрессивную позицию — право, обусловленное страданиями его народа. Но подобный шарф на англичанине подразумевал ностальгическое стремление решать сложные проблемы простыми и радикальными средствами, каковые «решения» могли повергнуть в ужас даже многое повидавшего беженца из-за железного занавеса. Треслав повидал немногое, будучи беженцем только из Хэмпстеда, но и он содрогался от ужаса за компанию с Либором.
При таком раскладе байкер в палестинском шарфе представлял собой нечто из ряда вон: это был не палестинец и не какой-нибудь англосакс, норовящий подпитать чужим горем свою природную злость; это был еврей, который к тому же целыми днями торчал в еврейском молитвенном доме. «Объясни мне это, Либор». Но Либор не мог этого объяснить.
— Наша нация больна, — только и сказал он.
Наконец Треслав обратился с вопросом к Хепзибе, которую он сначала не хотел беспокоить по этому поводу.
— Я давно уже стараюсь не глядеть в ту сторону, — сказала Хепзиба.
У нее это прозвучало как упоминание о Содоме и Гоморре, один лишь взгляд в сторону коих обрекал человека на гибель.
— Почему? — спросил он. — Что там творится?
— Не думаю, что там творится что-то особенное. Просто они таким вот образом демонстрируют свою гуманность.
— Я тоже сторонник гуманности, — заявил Треслав.
— Я это знаю, дорогой. Только они готовы проявлять гуманность ко всем, кроме нас. Под нами я подразумеваю…
— Я тебя понял, — быстро сказал Треслав, избавляя ее от пояснений. — Но разве при этом нельзя обойтись без таких шарфов? Разве обязательно при этом открыто прославлять вашего врага? Под вашим я подразумеваю…
Она чмокнула его в макушку. Этот поцелуй означал: «Тебе еще многому надо учиться».
Так что он сидел дома и пытался учиться. Он чувствовал, что Хепзибу такой вариант устраивает больше, чем его пребывание в музейных стенах. И Треслав тоже предпочитал такой вариант: он, как верный еврейский супруг, охранял их жилище, вдыхал ее запах и ждал, когда она вернется с работы, слегка запыхавшись ввиду избыточного веса и гремя серебряными перстнями на пальцах, как экзотическая восточная танцовщица.
Ему нравилось слышать жизнерадостный голос, произносящий его имя с порога квартиры: «Привет, Джулиан!» Он чувствовал себя здесь нужным. Прежде, в других голосах, произносивших его имя, обычно звучало недовольство тем, что он все еще здесь.