О.Генри: Две жизни Уильяма Сидни Портера - Андрей Танасейчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, что и сочинительство, писание рассказов, — а этим он впервые действительно серьезно начал заниматься в тюрьме, — также было именно отдушиной, сублимацией отчаяния от «жизни на дне».
Судя по всему, рассказы он сочинял, еще будучи аптекарем. Но это было писание «в стол», ведь реального выхода на журналы у него не было. Он мог передавать свои письма родным (больше он ни с кем не переписывался) в обход цензуры, через врачей, которые ему доверяли. Но посылать рассказы в редакции, вести переписку — такой возможности у него, конечно, поначалу не было. Она появилась у «заключенного № 30 664» лишь тогда, когда он, прослужив полтора года фармацевтом в госпитале, стал секретарем управляющего делами каторжной тюрьмы штата Огайо. Как это произошло, достоверно неизвестно, но, скорее всего, свою роль, как это часто происходило в жизни нашего героя, сыграл его величество Случай. Главный врач больницы, оставивший, по просьбе Алфонсо Смита, воспоминания о своем сотруднике, писал: «Однажды, уже прослужив довольно долго в должности фармацевта, У. Портер пришел ко мне и сказал: “Я никогда прежде не просил вас ни о каких льготах и привилегиях, но сейчас мне придется сделать это. Я мог бы исполнять обязанности секретаря управляющего делами (сие означало возможность находиться за стенами тюрьмы и перемещаться без конвоя, “на доверии”). Это назначение зависит от Вашей рекомендации”. Я спросил его, действительно ли он хочет этого. Когда он сказал, что хочет, я позвонил управляющему, мистеру Ч. Н. Уилкоксу, и двадцать минут спустя мой подопечный оказался за воротами тюрьмы»[192].
О том, что Портер сочиняет, Дженнингс узнал позднее — когда близился срок освобождения его друга. «Открытие это произошло довольно курьезным образом. Я начал писать воспоминания о моей жизни бандита. […] Я придумал необыкновенное заглавие для моей книги. Рейдлер (заключенный, «коллега» Дженнингса по службе на почте. — А. Т.) пришел от него в восторг, точно так же, как и от моей продуктивности.
Мои “Наездники прерий” мчались вперед диким галопом. В некоторых главах было сорок тысяч слов и ни единого события, зато в других было не больше семи фраз, но зато столько же убийств.
Рейдлер настаивал, чтобы в каждой главе было хотя бы по одному убитому, заявляя, что это создает успех книги. Наконец я принужден был остановиться.
— Если я еще кого-нибудь пристрелю, — заявил я, — у меня людей не останется!
— Я научу тебя, что делать, — ответил мне Рейдлер. — Лучше всего посоветуйся с Биллом Портером: он ведь тоже что-то пишет.
Я и не подозревал, что Портер помышляет о литературной карьере. В тот же день после полудня он заглянул к нам.
— Билли говорил мне, что вы пишете, — обратился я к нему.
Портер метнул на меня быстрый взгляд, и яркий румянец залил его щеки.
— Нет, я не пишу по-настоящему, а только пытаюсь, — отвечал он»[193].
Неизвестно, удалось ли Портеру познакомиться с романом Дженнингса, а если удалось, то какой именно совет он дал другу-«романисту». Что касается тюремного «открытия О. Генри», то это, по словам всё того же Дженнингса, произошло следующим образом:
«Однажды в пятницу, после полудня, он зашел к нам в контору. Это случилось недели две спустя после того, как я предложил ему прочитать мои воспоминания.
— Полковник, соблаговолите выслушать меня, — заявил он со свойственной ему шутливой торжественностью. — Мне чрезвычайно ценно мнение моего товарища по перу. У меня здесь с собой кое-какая безделица, которую я хотел бы прочесть вам и Билли.
Портер был обычно так молчалив и так предпочитал слушать, как говорили другие, что вас невольно охватывало искреннее чувство удовольствия при малейшем поползновении с его стороны к откровенности. Билли и я повернулись к нему и приготовились слушать.
Портер уселся на высоком табурете у конторки и осторожно вытащил из кармана пачку оберточной бумаги. Она была вся исписана крупным размашистым почерком, едва ли можно было бы найти хотя бы одну помарку или поправку на многочисленных листах. С той минуты, как Портер начал читать своим низким, бархатным голосом, слегка заикаясь, воцарилась мертвая тишина. Мы положительно замерли, затаив дыхание. Наконец Рейдлер громко вздохнул, и Портер, точно очнувшись от сна, взглянул на нас. Рейдлер ухмыльнулся и принялся тереть глаза своей искалеченной рукой.
— Черт вас подери, Портер, это впервые за всю мою жизнь. Разрази меня гром, если я знал, как выглядит слеза»[194].
Скорее всего, — учитывая характер автора и отсутствие иных, более близких ему людей, — это было первое «публичное» чтение. И реакция слушателей ему понравилась: «Портер сидел молча. Он был удовлетворен произведенным впечатлением; глаза его блестели от радостного чувства».
Он читал рассказ «Рождественский подарок по-ковбойски». Вероятно, решил, что эта история ему особенно удалась и будет воспринята с интересом. Так и получилось. Трудно сказать, был ли этот рассказ первым из тех, что писатель сочинил в тюрьме. Скорее всего, нет, ведь всего в заключении он написал 14 рассказов[195].
Слушателей поразили не только сила дарования их товарища, но и пронзительная доброта истории и то, в каких условиях она рождалась. Слово всё тому же Дженнингсу:
«Конторка, стул да решетка тюремной аптеки, а вокруг этой аптеки все пять палат больницы. В палатах этих от пятидесяти до двухсот больных самыми разнообразными болезнями. В тишине ночи раздаются стоны истерзанных людей, кашель истощенных чахоткой, предсмертный хрип умирающих. Ночная “сиделка” бесшумно скользит из одной палаты в другую, изредка возвращаясь в аптеку с лаконичным заявлением, что еще один из пациентов “приказал долго жить”. Тогда по коридорам разносился грохот тачки, на которой негр-вечник отвозил мертвецов в покойницкую. Конторка и стул эти помещались воистину в самом сердце леденящего отчаяния.
За этой самой конторкой ночь за ночью сидел Портер, и в этой жуткой тюремной обстановке смерти и жестокости расцветал ласковой улыбкой его гений — улыбкой, рожденной болью сердечной, позором и унижением, улыбкой, которая могучей волной, несущей с собой надежду и утешение, проникала во все людские сердца»[196].
Дженнингс — не литературный критик, да и его собственный художественный дар (он писал книги и считал себя писателем) был невелик, но, несмотря на это, он смог понять источник неизменной, поразительной доброты сюжетов своего товарища — она была рождена «болью, позором и унижением». Эти чувства писатель переживал сам, знал и видел, что переживают их другие, понимал, что их чувства и страдания не менее глубоки, чем его собственные, и потому стремился не столько даже утешить, сколько дать надежду. Однако всё тот же Дженнингс (а вместе с ним и вся так называемая прогрессивная литература) упрекал О. Генри в отсутствии в его рассказах «правды жизни»[197]. Ни он, ни литераторы-демократы (американские или нет — не суть важно) не понимали, что правда не заменит доброты, и уж точно — не утешит. Нет в правде и надежды, а она, — он испытал это на себе — чаще всего, куда важнее истины.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});