Плоть и кровь - Майкл Каннингем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, он может уйти, и скоро. Собственно, по-настоящему его никогда здесь и не было, он направлялся куда-то еще, куда она последовать за ним не могла. И сны говорили с ним на ином, чем с ней, языке.
Пальцы Зои медленно спустились по ее груди к скруглению живота. Там ничего еще не шевелилось, пока. Она думала о том, что Левон покинет ее раньше, чем дитя начнет подавать признаки жизни, и думала, что, наверное, это правильно. Она ничего ему не скажет. Не сможет найти слова. Да и как бы там ни было, это ее дитя, только ее. Может, Левону захочется дать ему имя, ей неизвестное. Может, захочется принять в ладони едва оперившуюся душу ребенка, присоединить эту душу к его собственному жестокому запасу. Так она смотрела на Левона долгое время, наблюдая за тем, как сон овладевает его странным, прекрасным лицом.
Она присвоила безымянную часть Левона. И сохранит ее, будет говорить с ней на языке точном и правдивом.
— Прощай, любовник, — прошептала она, и Левон, не открывая глаз, ответил:
— Спокойной ночи.
А потом наркотик ударил в Зои, и она последовала за покинувшим эту комнату сном.
1982
Вечером того дня, когда были подписаны документы о разводе, Константин купил упаковку из шести бутылок пива и поехал к своим домам. Видеть Магду ему не хотелось. Ему вообще не хотелось ничего делать, но и не делать тоже ничего не хотелось. Он остановил машину на одной из улиц, сидел, курил, пил пиво. Ждал, когда к нему придет ощущение покоя, однако время шло, и освещенные окна домов, приезжавшие к ним и отъезжавшие люди, желтые керамические утята, выстроившиеся рядком за белой керамической уткой, раздражали его все сильнее и сильнее. Кем они считали себя, эти уроды? Дурачье, деревенщина, которая лезет из кожи вон, чтобы оплачивать дешевые сортиры, стены которых ничего не стоит продырявить столовой ложкой, а алюминиевые оконные рамы защищают жильцов от холода примерно с таким же успехом, с каким дождевик защищает от воды человека, свалившегося в океан. Он переехал на другую улицу, Эмити-лейн, потом на третью, Мидоувью. Один из домов, расположенный в самой середке квартала, стоял пустым. Ну правильно, дом 17. Каждый, кто строил дома на продажу, знал, что, невесть по каким причинам, на некоторые из них ложится своего рода проклятие. Такое, точно кто-то списывает их в брак, в разряд совершенной дряни, даром что строились они из тех же самых материалов, из тех же досок и той же штукатурки, что и все прочие. Такой же гараж на два автомобиля, такой же ковер во весь пол, такие же плиты и раковины на кухне. Господи Боже, да на застроенных Константином улицах они стояли в трех-четырех домах от своих однояйцевых близнецов! Но по каким-то причинам не продавались, и все тут. Улица заселялась, а они так и оставались пустыми и темными. На карнизах этих домов начинали вить гнезда птицы, в их полуподвалах выводили потомство скунсы. Подростки забирались в них, чтобы покурить в пустых комнатах марихуану или перепихнуться, исписывали матерщиной стены. В конце концов тебе удавалось сплавить кому-нибудь такой дом по цене, которая была на пять, если не больше, кусков ниже рыночной, и, как правило, тем все и кончалось, однако попадались среди них и такие, что с невезухой своей расставаться попросту не желали. Новые владельцы просрочивали платежи, банк отбирал у них дом, Константин выкупал его у банка, а следующие владельцы — приличные, добропорядочные люди — погибали в дорожной катастрофе, или теряли ребенка, или просто исчезали средь бела дня, оставив в буфете аккуратные стопки тарелок. Никто из работавших в его бизнесе людей не верил в проклятия, в призраков, в священные могильники, ни во что подобное, и все-таки время от времени на руках у них оказывались дома вроде этого, Мидоувью, 17, куда чаще пустовавшие, чем заселенные, а если они и заселялись, то обрекали своих обитателей на злую судьбу. Эти дома оставались маленькими эпицентрами невезения, хоть и краска на них была свежей, и дымовые трубы на крышах непокосившимися.
Константин вылез из машины, медленно обогнул безмолвный дом, вглядываясь в его незамысловатые частности. Белая алюминиевая облицовка, алюминиевые шашечные оконницы восемь и восемь, зеленые ставни из древесно-волокнистой плиты, купленной им по дешевке, оптом. Слишком он нов и чист, чтобы в нем завелись привидения, думал Константин. В доме стояла тьма, безмолвие пустых комнат. Интерьер его Константин знал так же хорошо, как внутренность собственного дома. Через центральную дверь фойе (домашним хозяйкам нравятся мелкие штришки вроде переименования обычной прихожей в «фойе») можно было попасть прямиком в гостиную, где стоял обеденный стол. Левая дверь вела на кухню и в устланную линолеумом кроличью нору, именуемую «общей комнатой». Правая — к трем крошечным спальням и двум ванным комнатам. Полная площадь в квадратных футах — тысяча сто пятьдесят пять. Константин прошел на задний двор — на клочок земли, которую грузовиками привезли сюда из Пассаика, чтобы засыпать стоявшее здесь прежде болото, клочок, уже заросший сорной травой и заселенный лягушками да навещаемый от случая к случаю журавлем, — постоял там немного, глядя на построенный им дом. Вот сдвижная стеклянная дверь, которая ведет в гостиную, вот высокое прямоугольное окно главной спальни. Константин наклонился, поднял камень и запустил им — без всякого гнева, почти задумчиво — в это окно. Камень прошел сквозь стекло с негромким и чистым звуком, как сквозь корочку льда на воде, оставив за собою зубристое отверстие с беловатыми краями. Константин не был уверен в том, что он, собственно говоря, чувствует. Злость, может быть, но скорее пустоту, потребность перебить в этом проклятом богом доме все стекла, — просто-напросто ради того, чтобы очистить душу и снова суметь почувствовать гнев. Он метнул второй камень, потом третий. Разбил все три створки окна и занялся сдвижной дверью, стекло которой не осыпалось, но лишь глотало камни, как тело глотает пули — одна дырка, другая. Он бросал камень за камнем, а после, убоявшись приезда полицейских, но так и не ощутив ничего, совсем ничего, кроме невнятной потребности убраться отсюда, быстро вернулся к машине и уехал.
Ночь была ясная, теплая. Вот и автострада с ее устойчивым ритмом движения, с мягким белым свечением. В управлении машиной присутствовало нечто успокоительное, и, проехав миль пятьдесят, он сказал себе, что просто катается — для того чтобы избавиться, внутренне, от непонятно чего. И, только миновав Манхэттен, робко признал, что едет, похоже, в Коннектикут, к дому Сьюзен.
Добрался он туда уже после полуночи. И когда увидел ее дом, степенный, колониальный, стоящий среди возмужалых деревьев на большом участке земли, на глаза его навернулись слезы. Она добилась этого. Она счастлива, ей ничто не грозит, она живет как раз той жизнью, какой он желал и для своих детей, и для себя. Константин вылез из машины, тихо пересек лужайку, прислушиваясь. Ничего, кроме сверчков да легких вздохов и шорохов самой ночи, слышно не было. Никакого детского плача. Хотя, погоди, наверху горит свет. Константин поднялся на крыльцо и остановился. Что он скажет Сьюзен, когда она откроет дверь? Наверное, правду. Сегодня он и ее мать получили официальный развод, и мысль о том, чтобы провести эту ночь рядом с кем-то, кроме нее, Сьюзен, показалась ему невыносимой. И все-таки он не постучался в дверь и не позвонил. Не хотелось ему ни вина, ни сочувствия ее мужа. Муж Сьюзен был малым неплохим, но размазней, он и добился-то столь многого лишь потому, что у него богатые родители, — ну и потому, что его не раздирают страсти, которые иногда правят всей жизнью мужчины. Константину не хотелось изображать в этом доме старика или человека, оставшегося в одиночестве, да и вообще потерпевшего какое-то поражение. Но и оказаться где-либо еще ему тоже не хотелось. Он любил этот дом, его значительные, дышащие достатком очертания, его мансарды и слуховые окна, его шашечные оконницы. В нем все было настоящим. Все детали, которые он и Ник Казанзакис воспроизводили, используя алюминий и древесно-стружечную плиту, в Джерси и на Лонг-Айленде. Некоторые его особенности — голландского стиля дверь, эркерное окно — были точь-в-точь такими же, как у той злосчастной халупы на Мидоувью-драйв. Уезжать Константину не хотелось, но и нажать на кнопку звонка он не мог. Не мог изображать неудачника, нуждающегося в пристанище. Он стоял на крыльце, пока не услышал донесшийся из окна наверху негромкий плач закапризничавшего ребенка, и тогда, словно повинуясь какому-то зову, вернулся в машину. В ней он и оставался, когда в доме уже погас весь свет. Мать, ее муж, ребенок спали внутри, а Константин сидел, глядя, как продвигается темнота, как играют на дощатой обшивке дома тени. Прошел час, за ним другой. Он наблюдал за украдчивой, беспокойной жизнью ночи, пока ночь не забыла о том, что он здесь, пока его бессонное присутствие не было принято ею, добавлено к безмолвию, которое поднималось из земли и соединялось с другим, более глубоким, льдистым, опадавшим со звезд. Он смотрел, как лужайку дочери с неторопливым достоинством пересекает енот. Смотрел, как бесшумно снимается с ветки вяза сова, точно дух самого этого дерева. Слушал звуки ночи, тихие вскрики наслаждения, или тревоги, или простого самоутверждения. Один птичий зов оказался долгим, испуганным и, несомненно, вопросительным, состоявшим из торопливых, визгливых выкриков: «Может ли быть? Может ли быть? Может ли быть?» Константин закурил новую сигарету, открыл еще одну бутылку пива. Ничего же не было, только объятия и поцелуи. Гадостей он не делал. Господи, да он любил ее. Принадлежал ей, вот как это можно назвать, а она принадлежала ему. А поцелуи — какой от них вред? Поцелуи — это нормально. Он смотрел, как проходит ночь. И в какой-то миг ощутил себя охраняющим дом от клубящегося вокруг живого мрака. А в следующий — бесприютным нищим, пришедшим к воротам ночного города, чтобы исповедаться в своих несовершенствах и поискать какой ни на есть защиты.