Энн Виккерс - Льюис Синклер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед отъездом она провела несколько дней одна, без своих подруг-студенток.
У Энн никогда не было близких друзей, кроме отца, Оскара Клебса, Лейфа Резника, Пэт Брэмбл, Элеоноры и Мальвины Уормсер. Однако она вечно была окружена толпой. Теперь она поняла: цель путешествия состоит не в том, чтобы искать новых людей, а в том, чтобы бежать от людей и в незнакомой стране познать свою собственную незнакомую личность.
Энн поехала поездом в Эрендел, а оттуда на велосипеде в Эмберли, приютившуюся у подножия холмов Сассекса живописную деревушку, какие рисуют на рождественских открытках. Некоторое время она, как заправский турист, восторгалась пейзажем, забыв о навязчивых неврозах и о заработках рыбаков, промышляющих ловлей сельди. Взобравшись на высокий, поросший дубами холм, она пыталась определить место Энн Виккерс в сложном мире, где могут одновременно существовать сассекские холмы, рабство в Либерии, Белла Геррингдин, только что скончавшийся князь Кропоткин и только что вступивший в должность президент Гардинг.
Ей надо вернуться к работе. Если она снова вернется к прежней деятельности, то это, вероятно, будет уже навсегда.
Она должна разобраться во всем до конца. Ведь ей уж больше никогда не будет тридцать лет, и она никогда больше не будет сидеть на весеннем солнышке в холмах Сассекса, наслаждаясь максимальной независимостью, какая только доступна человеку, вольному выбирать себе по вкусу и работу и пейзажи.
«Социальные реформы» — вполне определенная обширная область, и тем, кто ею занимается, по штату по ложено испытывать чувство неудовлетворенности сущест вующим положением вещей, область, совершенно неизвестная большинству людей, которые торгуют бакалеей или выращивают картофель. Эта область была столь же замкнута и столь же наглухо отгорожена от будничных дел, как каста священнослужителей и морских офицеров, причем требовала такого же слепого фанатизма. Реформы. Целый мир — распределение пожертвований, улучшение тюрем, борьба за свободу слова, за свободу разводов и контроль над рождаемостью. За короткую стрижку для женщин и пружинные матрасы для лесорубов. Полный лихорадочного напряжения мир — святые, взяточники, любители рекламы; юмористы, высмеивающие сенаторов в ковбойских шляпах; сенаторы в ковбойских шляпах, полные возмущения против Уолл-стрита; ревностные вегетарианцы, ратующие против бифштексов; циники-врачи, ратующие против вегетарианцев, и веселые молодые люди, которые просто рады всякому случаю пошуметь.
Этот мир имел свои явные недостатки. И даже больше, чем прожженных репортеров, поливавших грязью все виды «измов», Энн терпеть не могла всяких психопатов, с которыми ей приходилось непосредственно сталкиваться, — тощих священников, попавших в газеты за проповедь анархизма или даже кубизма; тучных священников, собиравших толпы обличением алкоголизма и проституции (с завлекательными примерами). Людей, которые жаждали власти и могли легче всего добиться ее, имея дела с робкими, беспомощными бедняками. Людей, которые хотели выместить на всем человечестве обиды своего убогого детства. Демагогов, с одинаковым восторгом готовых стать представителями Москвы или Риттенхауз-сквера.
Да, говорила себе Энн, это безумный и сложный мир. Но ведь любой мир, выходящий за пределы матрасов, трамваев и овсяной каши, будет безумным и сложным.
«До тех пор, пока на свете останется хоть один голодный безработный, хоть один обиженный ребенок, хоть одно малярийное болото, а ведь так, без сомнения, будет вечно, я обязана неустанно обличать жестокость и лень. И я буду обличать их, даже если мне придется возненавидеть себя за то, что я сентиментальная и тупая педантка, шарлатанка и эгоистка, которая противопоставляет свои желания всей мудрости веков (этому глупейшему из всех предрассудков!)», — размышляла Энн.
Однако было еще не поздно уберечь себя от безумства спасения. Она стала реформатором не потому, что потерпела неудачу в практической деятельности. Она не находила ничего трудного в административной работе, — в том, чтобы быть пунктуальной, отдавать распоряжения стенографисткам и предвидеть действия своих конкурентов, — во всем этом сокровенном ритуале, посредством которого мужчины становятся президентами или фабрикантами ванн, настолько сказочно богатыми, что их биографии помещают в журналах. Она могла бы преуспеть на деловом поприще. Ведь предлагали же ей должность заведующей Женским отделением банка в Рочестере.
Ну и что ж такого?
Ведь коммерция вовсе не низменное торгашество, как утверждали высоколобые интеллигенты. Для мужчин и женщин начала двадцатого века это-такое же нормальное занятие, как крестовые походы для гражданина 1200 года. Таков уж дух века, а разве можно оказать влияние на свой век, не проникшись его духом? Кто, как не предприниматель и финансист, в наши дни направляет политику, побуждает служителей слова божия читать проповеди, благоприятствующие процветанию, и призывает писателей сочинять детективы для развлечения промышленных магнатов? Чем не вдохновляющая идея — убедить наиболее блестящих молодых интеллигентов посвятить себя коммерции и тем самым еще больше облагородить отнюдь не низменное занятие, благодаря которому люди получают добротную обувь, сочные бифштексы, пенистое мыло и красивый линолеум?
Разве не этого требует здравый смысл?
«Наверное, нет», — вздохнула Энн. Она вдруг очень устала. Солнце скрылось за тучами, поднялся холодный ветер. «Но ведь я никогда и ни в чем не руководствовалась здравым смыслом — ни в работе, ни в любви. Я искала то, что солдат называет «приключением», а священник — «вдохновением свыше». Я все равно буду вечно соваться не в свое дело! Ибо мудрость мира сего, даже мудрость баптистов и методистов, прачек и механиков, игроков в гольф и республиканцев, есть безумие перед богом».
Однако, когда Энн возвращалась на велосипеде в Эрендел, ей вдруг почудилось, что рядом с ней едет ее дочка Прайд, которой нужен надежный дом, а не каменистые тропки на склонах овеваемых ветрами холмов.
И вот в радостные весенние дни — на Атлантике они ознаменовались двумя штормами и тремя днями тумана — Энн вернулась в Америку.
ГЛАВА XXII
В течение года, который Энн проработала помощником директора нью-йоркского Института организованной благотворительности, она так часто сталкивалась с отбывшими срок или условно освобожденными арестантками, что не раз вспоминала собственный двухнедельный курс облагораживания и очищения в тэффордской окружной тюрьме. Нельзя сказать, что бывшие арестантки, которых она теперь встречала, заметно исправились. Они выходили из тюрем — даже из самых приличных тюрем, — проникшись отнюдь не чувством раскаяния, а скорее желанием рассчитаться с обществом. Таким образом, собственный опыт побудил Энн заняться тем, что называется пенологией.
Пенология! Наука о пытках! Искусство запирать двери конюшни после того, как украли лошадь! Трогательная вера, что неврастеников, питающих ненависть к законам, установленным обществом, можно заставить полюбить эти законы, если запереть их в вонючую конуру, заставить есть скверную пищу, выполнять однообразную работу и общаться именно с теми людьми, общение с которыми и привело их за решетку. Кредо, исходящее из предпосылки, что бог создал род человеческий с целью ввергнуть большую его часть в вечное пламя и что отдельной личности убивать грешно, а Государству убивать убийц похвально. Теория, согласно которой люди, подобранные специально по способности истязать непокорных арестантов, если оградить их от гласности, не замедлят молитвами и любовью направить этих арестантов на путь истинный. Наука пенология!
Энн год проработала заместителем директора по воспитанию в Женском приюте Грин-Вэлли в Новой Англии. Здесь она не обнаружила почти ничего такого, на что заключенные могли бы жаловаться, но зато очень много такого, что могло навести на них тоску. В самом деле, едва ли даже самый опытный преподаватель прачечного дела сумеет увлечь своим предметом даму, которая последние десять лет развлекалась тем, что обворовывала магазины и пьянствовала, неоднократно давала себя соблазнять и не раз попадала в тюрьму.
Массивное кирпичное здание приюта стояло на обнесенном стенами участке в предместье одного из городов Новой Англии. Приют построили пятьдесят лет назад, в те дни, когда тюремные власти твердо верили, что у них нет иных обязанностей по отношению к нарушителям закона — будь то лица шестнадцати или семидесяти шести лет, кретины или психопаты, арестованные за издевательство над детьми или за несоблюдение обрядов дня субботнего, — кроме как заставлять их работать, держать их в трепете и под надежной охраной.
За кирпичным административным зданием с остроконечной крышей и высоченным флагштоком находился тюремный корпус. Самая тщательная уборка не могла бы очистить от вшей и тараканов это здание, в котором не было никаких гигиенических приспособлений, кроме ведер, кувшинов и тазов. Помещения не хватало. Члены сменяющих друг друга законодательных собраний штата, эти волею божией выразители чаяний народа, отказывались понять (несмотря на неоднократные указания Комиссии по надзору за тюрьмами), что если за пятьдесят лет население штата удвоилось, то население тюрем тоже могло возрасти. В камерах — деревянных каморках восьми футов в длину, семи в ширину и семи в высоту с зарешеченными окнами, — куда пятьдесят лет назад помещали одного арестанта, сейчас задыхались двое, а многие спали на койках в коридорах, между тем как законодательные собрания дебатировали вопрос о размере штрафа за незаконную ловлю форели. Скудную почву приютского участка столько раз посыпали шлаком, что, несмотря на все старания копавшихся в ней арестанток, там не росли ни цветы, ни травы.