На «Свободе». Беседы у микрофона. 1972-1979 - Анатолий Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поясню, пожалуй, теперь собственным примером — только одним, да и то самым безобидным, отваги для изложения которого мне хватает главным образом, наверное, и потому, что дело очень давнее, случилось, когда мне было семнадцать лет. Я не помнил этого, совершенно не помнил, как его и не было, на протяжении лет двадцати эдак. Потом однажды — как выстрел, как удар в лицо, это полуприснилось, полупривиделось мне в момент, когда я засыпал, и я подскочил и сел с мучительным стоном. До микроскопических подробностей, до действительно воздуха, погоды, цвета, запаха, звуков — все память выдала в неприкосновенности.
То было в 1947 году, в эпоху, когда «архипелаг ГУЛАГ» достигал кульминационных вершин своего разбухания. Человека хватали за одно слово или случайность. Портниха шила и, не глядя, воткнула иголку в газету — случайно попала в глаз портрета Лазаря Моисеевича Кагановича — загремела в лагеря. Сторожу приказали перенести в клуб огромный гипсовый бюст Сталина, он обвязал его веревкой, взвалил на спину — и получил срок за то, что провокационно и контрреволюционно набросил петлю на вождя. И так далее.
Я, как всякий молодой человек, конечно, курил. Мама моя, как всякая мать, конечно, на меня за это кричала. Я курил, прячась от нее. Однажды, придя с работы раньше, она застукала меня в сенях с папиросой. Я, увертываясь, выскочил на крыльцо, она за мной с нотациями, да так громко, чтобы и соседи и улица слышали и чтобы мне стало стыдно. «Курение убивает здоровье, курят одни только лодыри, болваны и дураки!» — на что я, напыжась, торжествующе сверкнув очами, так же громко, на всю улицу, ответил: «А товарищ Сталин — курит!» Мама так и поперхнулась. Сегодня это смешно. Тогда это было — страшно. Побледнев, дрожащим голосом она что-то забормотала, что товарищ Иосиф Виссарионович Сталин — человек уже в возрасте и он начал курить при старом царском режиме, это совсем другое дело, а я живу при советской власти, которая мне все дала… Это говорилось так жалко, так перепуганно, для людей, для ушей улицы, которые жадно слушали. Но победа была, конечно, моя. Обошлось это…
Но скажите, какая юная дрянь! Какой готовый, оформленный, кругленький Павлик Морозов! Какая во всем этом безграничная мерзость! Юная, розовощекая мерзость…
Так вот, именно только к примеру, эта сценка начисто выветрилась из моей молодой головы на срок в целых лет так двадцать — а потом вдруг из глубин памяти явилась как удар, да так, что я застонал. И с того началась ее вторая жизнь, нет, совсем не назойливая, наоборот, очень скромная, строго моей совестью осужденная, конечно, но объективно отпечатанная на страницах моей жизни краской несмываемой, несчищающейся. Было? Было. Не забыто? Оказывается, НЕТ.
…Да, в этой беседе я говорю о совести. В сегодняшнем практическом до абсурдов, материализированном до порой фарсов и свинства мире говорить о совести некоторым представляется безнадежно старомодным, или смешным, или наивным. Напрасно. Это они сами очень наивны.
Пользуясь выпавшей мне возможностью сравнивать Запад и Восток, я нахожу, что в советском обществе положение с такими вещами, как совесть, доброта, порядочность, честь, неизмеримо тревожнее, чем где бы то ни было. Этими словами в советском обществе часто называются явления, диаметрально противоположные тому, что эти слова означали раньше и что единственно они могут означать… Честью и совестью эпохи пытается присвоить себе право называться группа последователей Ленина — Сталина, по вине которой в стране произошли трагедии, самые крупные во всей ее истории. Якобы подлинной «социалистической» (в кавычках) добротой называется умение быть безжалостным. Слово «порядочность» почти исчезло из обихода. Это печально, но это совсем не значит, что сами явления могут исчезнуть. Нет, они ни приказным, ни декретным, ни агитационно-пропагандным путем, ни путем лжи перед другими или лжи перед самим собой — неуничтожимы.
Совесть — это нечто такое, что существует независимо от нашей воли. Это сильнее нас. Управлению не поддается. Временному искривлению, временному молчанию, временному подавлению — да. Но только временному. Зато с тем большей силой, как вышедшая из-под контроля пружина, расправляется потом, и мстит, и бьет. С совестью шутки плохи — это истина, старая как мир, но она и вечна, как мир, не стоит забывать об этом.
10 августа 1974 г.
Совесть Беседа IIВ прошлой беседе, сознательно рискуя в чьих-то глазах показаться смешным, я попробовал поговорить о совести. Да, знаю лично много, даже слишком много людей, которые при слове «совесть», «чистая совесть» способны только хмыкнуть скептически. Таким людям кажется, что в сегодняшнем практическом до мозга костей мире и до абсурдов материализированном, порой до фарсов и прямого свинства, говорить о совести — есть занятие смешное, старомодное или по меньшей мере очень наивное.
Напрасно. Я бы взял на себя смелость заверить и циников и скептиков, ни во что не верящих, что они ошибаются. Это они наивны. И очень.
В прошлый раз я рассказал самые простые, прямо-таки «учебно-наглядные» случаи, когда какой-нибудь гнусный поступок, совершенный в молодости с легким сердцем и без всякого зазрения совести, даже забытый на долгое время, потом вдруг начинает все чаще вспоминаться, мучить, жечь, отравляет всю дальнейшую жизнь вплоть до самой смерти.
Это происходит помимо воли человека и очень часто — решительно вопреки его желанию. Совесть никакому управлению — включению там или выключению — не поддается. И между прочим, одним из парадоксов людской цивилизации мне лично кажется то, что в изучении неживой природы мы дошли до порядочных таки глубин и можем похвалиться знанием мельчайших движений нейтронов и позитронов, но о кардинальных — важнее которых, может быть, и нет? — явлениях в человеческой личности, как, скажем, совесть, знаем не больше, чем древние ассирийцы или вавилоняне. А то, может, и меньше?
Но ведь от того, что мы этого не знаем, что мы это игнорируем, что мы над этим в невежестве своем еще, бывает, и смеемся, происходит, как мне кажется, львиная доля бед людских.
Ну хотя бы вот такое, в чем я (наперед говорю) глубоко убежден и могу доказать и объяснить, как на ладони, но изложенное в виде просто краткого тезиса: «Совесть не поддается управлению, не поддается полному выключению, заглушению или обману», — многие ли с этим согласятся? И уж тем более многие ли из молодых, вступающих в жизнь, знают это, понимают и мозгом и душой как серьезнейшую непреложную истину? Глупая ошибка дедов, повторенная глупыми отцами, продолжает повторяться глупыми детьми, затем детьми их — каждый что-то там слышал о совести, но не верил, потом, может, убеждался на опыте под конец жизни, что это серьезно, но уже было поздно, а когда пытался научить других — ему уже не верили. И так поколения за поколениями повторяют как по писаному все одно и то же.
Один из моих самых простых, этих, так сказать, «учебно-наглядных» примеров был с героем-фронтовиком, танкистом по фамилии Бурыба, которого я знал лично уже как беспросветного, страшного алкоголика, который, напиваясь, из всех событий войны постоянно, маниакально рассказывал только одно: как в Пруссии они, танкисты, врываясь первыми в какой-нибудь городок, бросались по домикам грабить и насиловать немок, а потом, немного отведя танк, прямой наводкой разносили в щепы и домик, и немок в нем. Вечно заросший щетиной, какой-то изломанно-сгорбленный, с дикими, по-звериному сверкающими глазами, с трясущимися руками алкоголика, этот Бурыба производил тяжелое впечатление, и кончил он свою жизнь где-то всего лет в сорок с лишним довольно бесславно: лежащего пьяным поперек дороги, его переехал бульдозер, возвращавшийся со смены без света.
В связи с этим такой вопрос. Если бы ему, молодому, в его лет шестнадцать-семнадцать, восемнадцать показали, как на экране, каким он будет в сорок, какой он главный подвиг совершит в жизни, как будет о нем рассказывать собутыльникам в заплеванной пивной и как он закончит свою жизнь, выйдя из этой пивной, — не пришел ли бы он в ужас, юный мальчик?
Допустим опять, что после демонстрации такого фильма отец бы сказал ему: «Знаешь, постарайся не делать в жизни бесчестных и подлых вещей. Ты можешь избежать военно-полевого суда, можешь ни от кого не услышать даже полслова упрека, но это чепуха. Главный суд в нас. Он казнит страшнее любых придуманных людьми судов и мер наказаний. И главное, его избежать невозможно, он не включается, не заглушается, не обманывается». И может быть, в данном случае данный человек, юный мальчик по фамилии Бурыба, прислушался бы? Может быть, он иначе бы жил? Может быть, и не грабил бы, и не насиловал, и не разносил дома с людьми прямой наводкой? А что? Может быть, и сегодня он бы жил?