Кануны - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не заезжая к отцу, Павел привернул к лавке кооператива. Поставил мерина у коновязи, надавал клевера и зашел в прохладный полуподвал. В лавке было некуда ступить, только что привезли точильные лопатки и новые косы. Мужики выбирали их на звук, которая как поет, и на огонь, зажигая на косах спички. Павел поздоровался, отозвал продавца в сторону и попросил в долг бутылку «рыковки».
— С кем литки-то, Павло Данилович? — заоглядывались покупатели. — Не с Владимир Сергеевичем?
— Да хоть с кем.
— А вот Дугина, учительница-то в Ольховице, тоже хлеб спрашивала.
— Эта купит, у нее деньги есть.
— А почем пуд, Павло Данилович? — спросил продавец, подмигивая. — Давай мне по два с гривенником.
Сам Гривенник — Ольховский бобыль — стоял рядом и как будто ни о чем не догадывался.
— Да с Гривенником-то можно и по рублю! — заметила исполкомовская уборщица Степанида. — Куда шнырнул-то? Ведь не про тебя!
Гривенник, не слушая возгласов, незаметно вышел из лавки. Он подошел к возу, пощупал мешки и, подтягивая холщовые свои портки, затрусил к волисполкому…
Павел ничего не заметил, поговорил с ольховцами, поглядел косы и вырвался на улицу. Он отвязал Карька, намереваясь ехать на подворье Ольховской коммуны, где жил во флигеле Владимир Сергеевич Прозоров, обещавший купить десять пудов ячменя.
Саженях в десятке от коновязи была отворотка к магазее, куда мужики еще зимой сдавали зерно по чрезвычайным мерам. Это тогда комиссия, возглавленная председателем коммуны Митькой Усовым, ходила по деревням, выявляя хлебные излишки. Мужики прятали семенное зерно кто где: под лежанками, в банях и погребах. А шибановский мужик Лыткин, у которого была поговорка «Дело выходится, все плутня», спрятал мешок ржи даже на чердаке, но Митька с Гривенником залезли и туда, поискали и нашли рожь. Акиндин Судейкин выдумал песенку:
Все выходится не так,Усов слазил на чердак!
— Эх! — Павел бросил вожжи на воз. — Вот тебе и дело выходится.
Он знал, сколько возов зерна отвез тогда в магазею Иван Никитич.
Павел только что развернул мерина, как из-за угла, хромая, вышел Митька Усов, за ним шагах в двух-трех ступал худой, совсем изнуренный Игнаха Сопронов, а еще дальше перетаптывался испуганно-возбужденный Гривенник.
— Стой, Рогов, — сказал Митька, не здороваясь. — Надо поговорить.
— Нам с ним не о чем говорить. — Сопронов подошел вплотную к двуколке. — А ну заворачивай!
У Павла задрожали губы, в груди страшно похолодело. Слабость разлилась по ногам. Глаза метнулись из стороны в сторону, отыскивая чего-то, они сами запомнили камень на тропке и колышек, прислоненный у коновязи. Но где-то, словно со стороны, отчетливо и спокойно звучали слова: «Стой, стой… Тихо, Павел Данилович, тихо…»
— Куда это мне заворачивать, Игнатий Павлович? — произнес Павел.
— В магазею! — белые сопроновские глаза щурились. — Дорогу знаешь.
— А вы-то? Вы-то с какой дороги?
— С той, с какой надо! Усов, заворачивай лошадь!
Усов нерешительно потянул за узду, но Павел так дернул, что Карько оскалился и, высоко взметнув голову, попятился. Вокруг уже скоплялся народ. В лавке сразу все стихло.
— А ты кто такой, товарищ Сопронов?
— Тебя, Рогов, это не касается.
— Как это меня не касается? Ты меня грабишь среди бела дня, а меня не касается… — Павел спрыгнул с воза, приблизился. — Ежели до этого дело дошло… Ты кто такой, такая мать, чтобы распоряжаться? Зови председателя!
— Кто я, разберемся после. А хлеб ты сдашь. По государственной стоимости. Усов, пиши акт! — Сопронов с ненавистью взглянул на Павла.
Вокруг стояла толпа, сзади слышались вздохи и голоса.
— Что делается…
— А Микулин-то? Где?
— А Микулина-то и нету.
Павел взялся за вожжи и хотел ехать, но худой, побледневший, с темными провалами глаз Сопронов подскочил к мерину. Павел поглядел на Игнаху, слабость в ногах прошла, сердце опять билось ровно. Гнев таял, исчезал, Павлу становилось отчего-то смешно, и странная жалость к этому худому бледнолицему человеку таяла в сердце.
Они стояли лоб в лоб и молча глядели друг на друга: Сопронов тревожно и с ненавистью, Павел спокойно, с какой-то грустной усмешкой… Они глядели так друг на друга, а все вокруг глядели на них, и мерин, брякая удилами, мотал головой, отбиваясь от полуденных оводов.
Митька Усов вдруг очнулся и вынул из пиджака какую-то бумагу.
— Ты, Павел Данилович, тут про закон спрашиваешь. Вот бумага насчет лишков… Имеем полное право.
— За четвертую долю отнимать полдела, — сказал кто-то из толпы, и Сопронов метнул в ту сторону многообещающий белоглазый взгляд. Но все зашумели, кто-то засмеялся, кто-то присвистнул:
— Истинно!
— Кто не пахал, не сеял!
— Товарищи! — Сопронов резко повернулся к толпе. — Отымание излишков есть крутая мера по прижатию кулацкого алимента!
— Это Пашка-то Пачин кулак?
— Нашел кого прижимать!
— Ты бы сперва митингу объявил.
— Сенокос ведь, робятушки! Делать, что ли, нечего?
Павел дернул за вожжи, и Карько стронул с места. Но Сопронов как коршун опять подскочил к мерину. Павел теперь бросился с воза, гневная боль и обида охватили его. Но чей-то спокойный голос оборвал это безоглядное и бешеное безрассудство.
— Игнатий Павлович? — Прозоров пробирался к подводе. — Чрезвычайные меры давно отменены.
— То есть как так? — Сопронов опешил.
— Вы, вероятно, газет не читаете… Впрочем, почту только что привезли.
И Прозоров поморщился, расправляя газету:
— Пожалуйста, посмотрите! «Комсомольская правда». Постановление о запрещении чрезвычайных мер.
Сопронов взглянул, вспыхнул и побледнел.
Люди зашумели опять:
— Вслух! Зачитать!
— Кем подписано?
— Подписано самим Председателем Совета Народных Комиссаров.
Сопронов повернулся и, забыв про Митьку, скоро пошел в сторону. Митька все еще сидел на камне со своей бумагой, он недоуменно глядел то вверх, то вниз, Гривенник исчез еще задолго до этого.
* * *До позднего вечера по всем сторонам Шибанихи копилось мглистое грозовое удушье. Все-таки дождь так и не мог собраться. Солнце сошло во мглу багровым шаром. В лугах за Шибанихой встало много свежих стогов. Кое-где люди еще дометывали свои стога, когда Сопронов сходил в истопленную женой баню. В сердце было странно и пусто. Он сел за стол, дожидаясь послебанного самовара. Голова опять начинала шуметь. Или это угар от рано скутанной бани? Жена тормошилась в кути, ходики на стене отстукивали пустые секунды. Мухи стихали в избе вместе с сумерками. Сопронову вновь не хотелось ни о чем думать, его слегка поташнивало. Зоя вышла занять у соседей чаю, но в сенях сразу же заскрипели косые плахи: в дверях показался брат Селька с отцом на закорках. Павло Сопронов, сидя верхом на младшем сыне, охал и матерился сквозь слезы. Селька донес его до лавки, посадил, отпышкался и сразу к дверям.
— Ну? Принес, прохвост? — отец стукнул кулаком по столу. — Принес родного отца. По очереди кормят, сукины дети, как нищего. Эх, ноги бы мне, я бы вам показал, как жить.
Селька не стал слушать попреков, скрылся. Игнатий очнулся.
— Ладно, тятя… Не шуми…
— Не шуми! Нет, буду шуметь! Вырастил деток, мать-перемать, таскают как чурку. Дожил на старости лет…
Он заплакал, утираясь какой-то серой тряпицей.
Игнатий Сопронов встал, пошел к шестку, прикрыл вскипевший самовар и поставил на стол. Нарезал ситного, еще ленинградского, хлеба. Принес из кути картошки и толченого луку. Жены с заваркой все еще не было, но вот половицы в сенях вновь заскрипели. Сопронов подвинул отцу чашку с толченым луком.
— Ешь, тятька, вон Зоя идет. При ней-то хоть не реви.
Но в дверях была не Зоя.
В дверях стоял Павел — приемыш из Ольховицы, сын Данила Пачина. Теперь его все называют Роговым. Изумленно глядел Игнатий на пришельца.
— Проходи, Павло Данилович, — сказал Сопронов-отец. — И будет в избе два Павла, второй да первый.
Павел прошел, поздоровался со стариком.
— А ты, Игнатий, зря на меня, — твердо сказал он. — Ты ведь меня больше обидел, а я зла не помню. Давай выпьем… — Павел стукнул бутылкой о середину стола. — Поговорим.
Игнатий Сопронов молчал. Казалось, он был в сильной растерянности, глаза бегали, руки дрожали. Павел улыбнулся.
— Ты скажи мне… — Сопронов молчал по-прежнему. — Скажи мне, чего я сделал худого? Тебе, скажем, или Совецкой власти?
Сопронов молчал. Глаза его перестали бегать и забелели.
— Ты, Игнатии Павлович, меня врагом не сделаешь, — продолжал Павел. — Врагом я никому не был и не буду! Вот! Я весь тут. Наливай, дедушко.
— У тебя что, язык проглочен? — сказал Павло Сопронов, глядя на сына.