Сохранять достоинство - Жорж Бернанос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все зачеркнуть и все начать сначала. Этого-то им и надо. Такова цель их политики. Пусть же будут искренни и последовательны! Они, без сомнения, уже убедились в том, что военные потрясения не смогли уничтожить союз деловых и политических кругов, плодом которого явилось в свое время Мюнхенское соглашение. Он было основательно поколебался после Пёрл-Харбора[247], но постепенно упрочился вновь. И теперь он так же силен, как прежде. Настолько силен, что готов к миру. Расчет тут на то, что этот мир-сделка, мир-компромисс будет заключен посреди полной сумятицы в умах и душах и наступит сразу, как только кончится война, и так давным-давно утратившая тот благородный и героический характер, который придали ей английские летчики незабываемым летом 1940 года. Такой мир дельцы и политики в силах установить, но они знают: нельзя, чтобы этот маневр удался лишь наполовину, все надо решить одним ударом, и в финале их ждет либо победа по всем статьям, либо полный крах.
И снова взываю я к читателям, снова прошу их напрячь ум и память. За последние десять лет было совершено немало ошибок, и только глупец не поймет, что каждая ошибка прикрывалась ложью, а каждая ложь — преступлением. Только глупец не поймет, что подведением счетов после предыдущей войны занимался целый трест из политиков, дельцов и газетчиков, и этот трест год от года набирал силу, внедряя своих людей во все высшие государственные органы. Члены его так усердно проталкивали друг друга наверх, что даже не заметили, как утвердились диктаторские режимы. Когда же заметили, то испугались не за демократический строй, а за самих себя. Но сдавать позиций они не собирались и очень скоро поняли, что должны быть солидарны друг с другом во всем: во лжи, ошибках и преступлениях — и что спастись можно, только противопоставив гневу преданных ими народов единый и сплоченный фронт. Они помогли друг другу удержаться на занимаемых постах, и по сю пору ничто их существенно не потеснило. Вспомните, читатели! Вы видели вещи невообразимые, невероятные. Видели, как за две недели была раздавлена Польша, пока французские солдаты наводили блеск на свою драгоценную линию Мажино, а английские — преспокойно отдыхали на наших пляжах; как на виду у бессильного английского флота в Норвегии высадился парашютный десант и захватил ее; как были вовлечены в войну и тотчас брошены на произвол судьбы и загублены Греция и Югославия. Вы видели, что творилось в Пёрл-Харборе, на Филиппинах, в Сингапуре. Видели, как важнейшие территории оставляли под охраной одного-двух батальонов, а крупные военные базы — без авиации и артиллерии. Словом, вы видели все что угодно, но ни разу не видели, чтобы повесили хоть одного из виновных в этих странных вещах. А если бы вы заглянули в дипломатический, административный или политический справочник за 1944 год, то нашли бы почти все те же имена, которые значились там еще во времена Мюнхена. И можете не сомневаться: будь еще жив Чемберлен, в газетах и сейчас почтительно приводилось бы мнение этого великого человека о втором фронте.
Что ж, я прекрасно понимаю, почему заправилы Всемирного Треста Изоляционизма так заинтересованы в том, чтобы у нас поскорее возродилось национальное единство, построенное на принципе, о котором я говорил: все зачеркнуть и все начать сначала. Им нужно во что бы то ни стало, и притом незамедлительно, заткнуть образовавшуюся в Северной Африке брешь, через которую рано или поздно может проложить себе путь возмездие народов. Конечно, Пюше — всего лишь рядовой член международной мафии, постепенно подменившей собой демократические учреждения, подобно пожирающей здоровый орган раковой опухоли; тем не менее вынесенный ему в Алжире приговор заставит затрещать головы тех, кто повыше его рангом. Возмездие приближается, и его ничто не остановит.
Сохранять достоинство
Перевод О. П. Лускиной
Сентябрь 1944 г.
Вот уже больше двух недель Париж окончательно освобожден от врага. В любое время дня мысль об этом будоражит наши сердца и даже во сне не оставляет наше сознание. И все же я по-прежнему продолжаю считать, что каждому французу следовало бы избегать высказывать свою радость, я хотел бы, чтобы он держал ее в себе, хранил ее в тайниках души, ревниво берег ее до лучших дней, которые должны настать, которые настанут и к которым мы готовы. Радость забывчива, а мы не хотим забывать. Каждый человек моего поколения должен во что бы то ни стало сохранить память о бесчестии, которому четыре года подвергался его город, ведь позор пал на всех нас, все мы ответим за него перед Историей, то есть перед будущими поколениями. О! Я прекрасно знаю, что такие слова покажутся слишком суровыми тем французам, которые полагают, будто заурядность дает им право на то же преимущество, какое суд признает за детьми — отсутствие ответственности. Что значит для нас мнение этих глупцов? Мы не считаем себя свободными от ответственности. Мы все больше соотносим с огромностью испытания, перенесенного нашей страной, величину нашего перед ней долга, те помощь и жертвы, которые она имеет право потребовать от нас завтра. Больше, чем когда бы то ни было, о нас можно сказать словами Гинемера: «Если мы не отдали ей все, мы не отдали ей ничего».
Я пишу эти слова со всей серьезностью. Я по-настоящему ощутил их грозную, непоколебимую очевидность лишь в первый день высадки в Нормандии когда передо мной вдруг открылась возможность скорого возвращения в свою страну, возможность оказаться с ней лицом к лицу. Почему бы мне не признаться сейчас во всем? Вот уже несколько недель читатели газеты не встречали на ее страницах моего имени. Они имеют право знать причины этого молчания, и я открою их с дружеской простотой. Около двух месяцев назад я был вынужден прервать работу, неожиданно мне не хватило сил продолжать те ежедневные размышления, из которых медленно рождается мой писательский труд, подобно тому как проступают из бесформенного куска глины очертания статуи. Путаница и размеры происходящих событий угнетали меня, угнетали мое сознание, угнетали мое тело и душу. Я отнюдь не претендую на принадлежность к тому типу людей, у которых физическое и душевное состояние никогда не посягают одно на другое и взаимно уважают друг друга — совсем как законодательная и исполнительная власть при образцовой демократии, как о том пишут в наших учебниках по государственному праву. Конечно, нет ничего похвального, равно как и презренного, в том, что ты физически ощущаешь потрясение от счастливых или прискорбных событий, которые не нарушают безмятежности философа или хладнокровия политика. «Но как же так, — могут возразить здесь мои читатели, — разве теперешние события не должны как раз еще больше поднять ваши силы и дух, которые не изменяли вам в самые черные дни?» Вот на этот вопрос я и хочу ответить.
Бразильские друзья, преданные мне с самого первого часа, раз у Франции нет больше ни возможностей, ни власти заставить мир услышать свой голос, заглушить другие, более мощные голоса, то каждый из нас, как бы ничтожен он ни был, может попытаться одолжить ей свой. Я хочу попробовать высказаться от ее имени, выразить то, что она переживает сегодня. Друзья Франции, наша страна не сможет завтра встретить победу так, как она это сделала 11 ноября 1918 года[248]. Она думает о бесчисленных обязанностях, которые на нее возлагает эта вновь обретенная свобода. Или скорее восстановленная, возвращенная нам свобода. Рискуя вызвать возмущение жалкой кучки глупцов, я снова буду писать то, что думаю. Неоценимой заслугой генерала де Голля было удержать Францию воюющей. Предательство Петена не позволило ему сохранить Францию свободной. Свобода 1944 года, как и монархия 1814 года, возвращается к нам на иностранных штыках. Не ищите в этих словах и следа горечи. Верно, что правительства, по их собственному признанию, до сих пор проводили реалистическую политику. Реализм исключает чувство. Поэтому правительства не дождутся от нас ничего похожего на сердечный порыв. Но я думаю не о правительствах. Я думаю об отважных английских, канадских, американских парнях, которые выиграли битву за Париж и могут теперь ступать победителями по мостовым нашей столицы. Они побили потрепанные немецкие войска, разметали то, что еще оставалось от легендарных дивизий, некогда в несколько гигантских прыжков пересекших Францию с севера на юг — от Мёзы до Соммы, от Соммы до Марны, от Марны до Луары и от Луары до Пиренеев. То, что Сопротивление подготовило почву для освобождения, то, что маки сделали для него все, что было в их силах, не вызывает никаких сомнений. Однако самой большой опасностью, которой может подвергнуться теперь наша страна, было бы увериться, что ее освобождение — это ее собственная, ей принадлежащая победа, плоды которой она может пожинать со спокойной совестью, как в 1918 году. Французы, живущие в Бразилии, вы, с видом победителей поднимавшие в честь освобождения Парижа шампанское, словно солнце, сверкающее над Пан-ди-Асукар, было солнцем Аустерлица, я понимаю ваш восторг: обстановка в Рио пьянила в тот день в тысячу раз сильнее, чем ваше шампанское. На несколько часов благодаря чуду сопереживания Париж стал для миллионов бразильцев их столицей. Но, дорогие соотечественники, слишком открыто присоединяясь к этой радости, не рискуем ли мы создать у наших друзей впечатление, что мы считаем себя достойными без угрызений совести или даже без какой-либо задней мысли разделять ее? Весьма неприятное впечатление, будто каждому французу, бежавшему в июне 1940 года из Парижа в Ирун, из Ируна в Лиссабон, из Лиссабона в Рио, достаточно завтра проделать тот же путь в обратном порядке, чтобы считать себя в расчете со своей страной и ее друзьями! Увы! Победы Паттона[249] и Монтгомери[250] не отменяют факта позорного перемирия. Речь идет не о том, чтобы загладить этот позор по образцу Виши, когда Францию намеревались реабилитировать путем унижений и рабства. Речь идет не о том, чтобы загладить позор, а чтобы его искупить, искупить самопожертвованием и благородством. Благородством и риском. Благородством самого высокого разбора. Риском величайшим. Революция — вот этот риск. Мы ступим на стезю этого риска, как вступали когда-то, низко пригнув голову, в мертвенно-бледную стену заградительного огня или в стальную невидимую сеть, сотканную перед нами пулеметами. Мы знаем, у нас мало шансов выйти оттуда живыми, ибо в первом приступе гнева Франция — обманутая, преданная — не пощадит ничего и никого. Видно, придется своей кровью оплатить глупости, ошибки и преступления, которые мы изобличили и заклеймили. Ну так что ж! При сегодняшнем состоянии мира нам в тысячу раз предпочтительнее видеть нашу страну в ярости или даже отчаянии, нежели в апатии и самодовольстве, в пламени, нежели в грязи. Из грядущих испытаний можно выйти лишь с Богом, этого должно быть достаточно, чтобы укрепить наши сердца. Как я уже писал, новую зарю обретают на исходе ночи.