Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако хорошо известно, что в то время детям Достоевских запрещалось играть с другими детьми. Одно это обстоятельство заставляет усомниться в точности передачи рассказа писателя век спустя. Хотя, например, мысль о тождестве определенных видов красоты и доброты звучит вполне по-достоевски, но скорее можно предположить, что писатель просто вложил ее в уста девочки, а не услышал от нее в действительности.
Как справедливо отмечает В. Свинцов, сделавший критический разбор данного и других свидетельств, «более ста лет тому назад Достоевский поделился детским впечатлением с гостями, собравшимися в гостиной А. П. Философовой, его рассказ запомнил (заметьте: запомнил, а не записал тогда же) юный В. В. Философов, впоследствии передал кому-то из членов семьи и т. д., пока наконец это воспоминание, реконструированное опять же по памяти, не было записано кн. Трубецкой и передано С. В. Белову. Рассказ Достоевского и запись кн. Трубецкой разделены огромным хронологическим и информационным пространством.
И здесь не может не насторожить одна особенность: в документальных свидетельствах, сопутствующих биографии Достоевского, нет буквально ни одного упоминания об эпизоде, якобы потрясшем его в детстве. Есть много повторяющихся свидетельств, связанных с различными сторонами жизни Достоевского, но история, слышанная В. В. Философовым и спустя сто с лишним лет воспроизведенная кн. Трубецкой, не упоминалась нигде, никогда, никем. Могло ли так быть? Заметим прежде всего, что никто из людей, окружавших Достоевского в детстве, в том числе и тех, кто должен был стать непосредственным свидетелем происшествия, — никто из них не оставил в своих воспоминаниях и следа, касающегося самого факта сексуального насилия с последующим смертельным исходом. При очевидной неординарности события это представляется слабо совместимым с его подлинностью. В семейных воспоминаниях — скажем, брата Андрея или дочери Любови Федоровны — нет никакого упоминания о факте, потрясшем Достоевского, а между тем очевидно, что этот факт должен был произвести сильное впечатление не на него одного. Андрей Михайлович подробно описывает детство братьев Достоевских, в том числе и такие чрезвычайные события, как, например, пожар. Он затрагивает и некоторые, скажем так, нескромные темы — такие, как „шашни“ одного из дядюшек с горничной или „гнусные пороки“ подростков в частном пансионате. Мог ли он ничего не знать о кошмарном происшествии, а зная — ни разу не упомянуть? Положим, он был на три с лишним года моложе брата и, стало быть, мог не стать непосредственным свидетелем события. (В еще большей степени, разумеется, эта оговорка относится к воспоминаниям дочери писателя.) Но хоть как-то, хоть в форме изустных семейных рассказов эта история должна была сохраниться. В семьях Философовых и Трубецких сохранялась сто с лишним лет, в многочисленной семье Достоевских — ни малейшего намека.
Еще труднее найти разумный ответ на элементарный, на сам собой напрашивающийся вопрос: почему Достоевский в течение всей жизни ни с кем ни словом не обмолвился о случае, столь взволновавшем его в детстве? Словно бы специально приберегал свой рассказ до конца 70-х годов, до салона А. П. Философовой. Да, конечно, любой изустный рассказ может быть связан с нестандартными обстоятельствами места и времени. В жизни каждого человека возможны эпизоды, лишь единожды упомянутые в общении с другими людьми или даже вовсе не упомянутые. (Как могла остаться, кстати уж сказать, неизвестной история, рассказанная кн. Трубецкой, если бы не судьба, сведшая ее с С. В. Беловым, не исследовательская настойчивость последнего.) Нужно признать, однако, что это плохо соотносится с „ужасом, не оставлявшим писателя до конца дней“ (И. Волгин). Не верится, что столь сильные эмоции, столь мучительные переживания ни разу не обнаружились, не выплеснулись в разговорах с близкими людьми. На тысячах страниц воспоминаний современников, в десятках и сотнях эпизодов, среди которых нередко упоминаются и весьма откровенные разговоры, — опять-таки ни следа, ни намека.
Особого внимания под этим углом зрения заслуживает огромный массив писем Достоевского, дошедших до нашего времени, тщательнейше проанализированных и откомментированных специалистами. Многие из них адресованы, опять же подчеркну, очень близким людям и в высшей степени откровенны, доверительны. (Таковы хотя бы письма к старшему брату Михаилу, который — уместно будет заметить — по обстоятельствам дела и сам должен был стать свидетелем чрезвычайного события. Прямое или хотя бы косвенное упоминание о нем в переписке братьев было бы вполне естественным.) И здесь — ни следа, ни намека на страшную историю. И уж совсем невозможно объяснить, почему о детском впечатлении, якобы мучившем его всю жизнь, писатель не рассказал самому близкому человеку — Анне Григорьевне Достоевской. Ни в ее опубликованных „Воспоминаниях“, ни в дневниках, ни в переписке супругов — об этом ни слова, ни полслова. Более того, есть бесспорный факт, свидетельствующий со всей очевидностью, что Достоевский в разговорах с женой ни разу не коснулся этой истории. В 1914 году Анна Григорьевна ознакомилась с текстом того самого скандального письма, в котором Страхов сообщал Толстому о якобы имевшем место самопризнании Достоевского Висковатову в ставрогинском грехе. (Письмо было написано в 1883 году и опубликовано журналом „Современный мир“ в октябре 1913-го.) Подготовленный Анной Григорьевной ответ Страхову вошел в заключительную часть „Воспоминаний“. Здесь достаточно подробно рассказывается о том, как редактор „Русского вестника“ М. Катков отказался печатать главу из „Бесов“, описывающую поступок Ставрогина, и как Достоевский, переделывая текст, зачитывал варианты „своим друзьям“. Было бы, разумеется, очень кстати, очень к месту сослаться на детское потрясение Федора Михайловича, если бы… если бы автору „Воспоминаний“ хоть раз довелось что-нибудь слышать об этом».
Стоит заметить, что в 1904 году, незадолго до смерти, П. А. Висковатов в своем альбоме повторил свои утверждения насчет Достоевского: «Достоевский вечно колебался между чудными порывами и грязным развратом (растление девочки при участии гувернантки в бане), и при этом страшное раскаяние и готовность на высокий подвиг мученичества. Высокий альтруизм и мелкая зависть (к Тургеневу в Москве, где я жил с Достоевским в одном номере). Недаром он говорил: „Во мне сидят все три Карамазова“».
Так что можно не сомневаться, что о растлении девочки в бане Достоевский ему точно рассказывал. Остается только вопрос, было ли это происшествие с самим Достоевским или мы имеем дело с плодом писательской фантазии, которую Висковатов принял за чистую монету.
По поводу письма Страхова Толстому А. Г. Достоевская признавалась Л. П. Гроссману: «У меня потемнело в глазах от ужаса и возмущения. Какая неслыханная клевета! И от кого же она исходит? От нашего лучшего друга, от постоянного нашего посетителя, свидетеля на нашей свадьбе — от Николая Николаевича Страхова, который просил меня после смерти Федора Михайловича поручить ему написать биографию Достоевского в посмертном издании его сочинений».
Вот самое скандальное место из письма Страхова Толстому, вызвавшего гневную отповедь Анны Григорьевны: «Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Рус-8 со, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: „Я ведь тоже человек!“ Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.
Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, — это герой „Записок из подполья“, Свидригайлов в „Преступлении и наказании“ и Ставрогин в „Бесах“. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, а Достоевский здесь ее читал многим. При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости. Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения. Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько, я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, только давит меня. Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно не любят нас. Но это бывает иначе. Можно при (долгом) близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния — может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Д., я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность — Боже, как это противно! Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя. Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в другом это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Д. Но не нахожу и не нахожу! Вот маленький комментарий к моей Биографии; я мог бы записать и рассказать и эту сторону в Д.; много случаев рисуется мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!»