Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы. - Наталья Лебина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повседневность коммуналок лишала живущих в ней людей даже маленького кусочка скрытой личной жизни, к которой так тянется человек. Самые потаенные стороны быта становились достоянием всей квартиры. И это не могло не устраивать государство, строившее свою политику на принципах тотального контроля за личностью. Жилище в советском обществе перестало быть просто местом отдыха, потребления, довольно закрытой сферой частной жизни. Оно превратилось в социальный институт, в котором нормы поведения во многом определялись санитарными и жилищными нормами, а также структурой жилища.
Идеология, стержень всей советской действительности, и ее материализованная реальность (санитарные, жилищные, коммунально-финансовые нормы) позволяли использовать квартиру, комнату, угол как механизм воспитания новой советской ментальности. Число коммунальных квартир в крупных городах, и в первую очередь в Ленинграде, продолжало расти. Советский Союз победил во Второй мировой войне, создал атомную бомбу, запустил в космос первый в мире искусственный спутник Земли и сам в конце концов прекратил свое существование, а быт «вороньих слободок» по-прежнему оставался гнетуще тяжелым и унизительным для человеческого достоинства.
И все же в обыденных разговорах нет-нет промелькнет нотка ностальгической тоски о том, как весело было жить в большой коммуналке. Особенно часто это можно услышать от людей, чье детство прошло в лабиринтах квартир с одной уборной на 40 человек. Конечно, прежде всего, с теплотой вспоминается ребячье прошлое, в любом случае кажущееся счастливым. Однако не следует забывать и другое. Микромир коммунальной квартиры комфортен для детей с их тягой к скоплению в стаи, с характерным эгалитаризмом, инфантильным иждивенчеством. Страшным является лишь затянувшееся детство большой части российского населения, пытающегося по-прежнему жить согласно неписанным казарменно-социалистическим нормам коммуналок и даже перенести их на сугубо взрослую жизнь целого государства.
§ 2. Одежда
Легко предвидеть, что многим данная книга покажется очередной попыткой усложнить восприятие исторической действительности привнесением в нее не только понятия ментальности, действительно несколько расплывчатого и многообразного, но к тому же и рассуждений о ментальной норме. Однако вряд ли кто-либо сможет опровергнуть то обстоятельство, что история ментальности связана с исследованием быта, который, по выражению Ю. М. Лотмана, «в символическом его ключе есть часть культуры»[434].
Поведенческие стереотипы в значительной мере формируются под влиянием быта. И в то же время нормы обыденной жизни являются выражением социально-культурного статуса и отдельной личности, и социальной группы, И. П. Карсавин писал: «Материальное само по себе в своей оторванности неважно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религиозные и эстетические взгляды, и его социально-экономический строй»[435]. Вещи-знаки, используемые в быту, образуют своеобразный код конкретно-исторического времени, и, если угодно, маркируют его ментальные нормы, представления о красоте, богатстве, стыдливости, прогрессивности и регрессивности и т. д. Действительно, реалии той или иной эпохи обнаруживаются при изучении деталей повседневной жизни, человеческой обыденности, связанных, в частности, с культурно-биологическими комплексами исторической антропологии. А если говорить еще более конкретно, со знаковым выражением телесно-бытовых практик. Крупнейший современный социальный теоретик Л. Бурдье подчеркивает, что «социология должна действовать, исходя из того, что человеческие существа являются в одно и то же время биологическими индивидами и социальными агентами…»[436]. Личность обладает не только духовностью, она имеет тело, которое в контексте новейших западных концепций рассматривается как посредник между индивидуальным и общественным. Социальные тела располагаются в конкретном физическом и историческом пространстве. Эпоха оставляет на них свой символический социальный код и, как на чистых листах бумаги, по меткому выражению М. де Серто, стремится «записать закон» времени[437]. Шрамы, увечья, следы пыток — самое яркое выражения записей такого рода. Место личности в общественной иерархии определяют татуировки, ордена и, конечно, одежда. Московская исследовательница Н. И. Козлова совершенно справедливо отмечает, что «одежда может быть рассмотрена в качестве инструмента, посредством которого тела подчиняются социальному правилу»[438]. Таким образом, платье представляет собой определенную норму, имеющую материальное выражение и ментальное содержание. В семиотическом контексте предметы гардероба обладают ярко выраженным знаковым содержанием, которое как бы кодирует принадлежность к той или иной социальной группе. И, конечно, выбор внешнего облика — достаточно активное выражение социальной ориентации человека. Лотман писал: «Принадлежность к дворянству обозначает и обязанность определенных правил поведения, принципов чести, даже покроя одежды. Мы знаем случаи, когда «ношение неприличной дворянину одежды» или также «неприличной дворянину» бороды становилось предметом тревоги политической полиции и самого императора»[439]. Манера одеваться — одна из форм выражения подчинения нормам конкретного общества. И, конечно же, эпоха 20–30-х гг. со свойственными ей социально-политическими дискурсами и практиками властных и идеологических структур не могла не оставить своего «знака» на внешнем облике населения.
Первые перемены в одежде горожан и, в частности, жителей бывшей столицы Российской империи произошли уже осенью 1917 г. На улицах города невозможно было встретить ни людей, одетых в блестящие офицерские мундиры, ни нарядных дам в шляпах и кружевах. Особенно выразительными оказались социальный код и нормы эпохи военного коммунизма со свойственным ему распределением предметов одежды. Знаковым выражением военно-коммунистической повседневности являлись детали внешнего облика уличной толпы. Г. Уэллс, посетивший Петроград осенью 1920 г., писал: «Люди обносились… Вряд ли у кого в Петрограде найдется, во что переодеться»[440]. Не лучше уличной толпы выглядели в то время и представители творческой элиты города. На встрече в Доме искусств Уэллсу, судя по воспоминаниям Ю. П. Анненкова, пришлось выслушать почти истерическое выступление А. В. Амфитеатрова. Оно для социального историка является, хотя и излишне эмоциональным, но ярким и достоверным описанием гардероба горожанина того времени. Обращаясь к Уэллсу, Амфитеатров сказал: «Вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть более достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним нет ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, бельем»[441]. Подобными деталями наполнено большинство дневников и биографических записей деятелей искусства, литературы, науки. Сын известного философа Н. Лосского, покинувшего Россию в 1922 г. на «философском теплоходе», вспоминал, как в 1920 г. мать делала его младшему братишке ботиночки из сафьяновых обложек дореволюционных юбилейных адресов. Они принадлежали бабушке — бывшей директриссе одной из престижных петербургских гимназий[442].
«Оборванство» интеллигенции усиливалось благодаря действовавшим в то время нормам распределения. В мае 1918 г. появился «классовый паек» — материализованная идея Ленина. Он еще в ноябре 1917 г. в беседе с наркомом продовольствия Цюрупой высказал мысль о том, чтобы рабочим отпускался полный продовольственный паек, а прочим классам населения, в особенности нетрудящимся, паек уменьшался и доводился в случае необходимости до нуля»[443]. Эти же нормы действовали в отношении выдачи предметов одежды, составлявших натуральную часть заработной платы.
Распределительное снабжение носило достаточно хаотический характер. Константой был лишь принцип классового подхода к наделению предметами одежды. В январе 1921 г. питерских рабочих как наиболее привилегированную группу населения решено было обеспечить нижним бельем. Для этой цели из особых запасов пряжи изготовили 17 тыс. трикотажных комплектов. Однако в условиях разрухи и нищеты никакая система распределения не могла обеспечить нормального существования даже «классово полноценным элементам». Ощущение неравенства в «пайковом» обществе усиливалось. Уже летом 1920 г. рядовые коммунисты стали обращаться с письмами в ЦК РКП(б), требуя прекратить развитие системы материальных привилегий для должностных лиц. Речь шла не только о продовольственном снабжении, но и о системе распределения одежды. Появление знаковых признаков новых элитных слоев было зафиксировано повсеместно. В сентябре 1920 г., выступая на заседании Петросовета, рабочий Обуховского завода заявил: «Товарищи, при буржуазном строе я ходил в грязной блузе, а паразит, тот, который избивал нашего брата, и кровь его пил, носил галстуки и крахмалы, а теперь и наши товарищи и члены нашей организации унаследовали эти галстуки и крахмалы и сами начали чище буржуазии наряжаться»[444]. Это в представлении рабочих носило характер социальной аномалии в условиях провозглашаемых привилегий пролетариата в целом.