Колонна и горизонты - Радоня Вешович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши части понесли большие потери и 28 октября 1942 года вынуждены были покинуть бетонированные лабиринты под Грахово. В следующую ночь наступление возобновилось. Орудия были вплотную подтянуты к вражеским укреплениям, чтобы вести огонь прямой наводкой. Снаряды и мины превратили город в кромешный ад, но враг не сдавался, стремясь во что бы то ни стало удержать этот важнейший пункт на пути к адриатическому побережью. Мы решили не терять понапрасну здесь времени и обрушились на четников, занявших Стрмицу и Плавно.
В ротной ячейке опять заговорили о приеме Душана Вуйошевича в партию, однако «оппозиция» по-прежнему противилась, выдвигая свою несколько раз опробованную теорию: да, Душан, мол, действительно исключительно храбрый воин, но в его храбрости есть что-то авантюристическое. Недоброжелатели вспоминали и его «миллионерское», то бишь купеческое, происхождение.
Душан действительно был человеком не без странностей. В короткие минуты затишья между боями он любил поворчать по поводу «бессмысленных, надоевших всем мелочей», из которых, как известно, складывается воинская дисциплина. Однако это шло от неправильного понимания требований жесткого воинского порядка и, в первую очередь, говорило о бунтарском складе характера добровольца, а не о сознательном анархизме, приписываемом ему некоторыми членами партии. Были и такие, кто считал, что с Душаном возятся больше, чем следует. Некоторые члены партии, затрудняясь определить классовую принадлежность Душана, предлагали снять вопрос о приеме его в партию. Кроме того, Душан и сам умел настраивать многих против себя. Он, например, мог открыто заявить кому-нибудь, что не считает его достаточно храбрым. Крсто Баич, который лучше других знал Душана, сумел растопить лед недоверия и преодолеть сопротивление «оппозиции» в ротной ячейке. Благодаря вмешательству батальонного бюро Душана чуть ли не силой директивы приняли в партию. Через некоторое время его назначили командиром артиллерийской батареи.
У Стрмицы, как в Черногории и Герцеговине, кроме четников Джуича против нас вели бои и итальянцы. Однажды утром итальянские минометчики засекли меня на открытом пустыре в стороне от наших позиций. Я метался, пытаясь укрыться за складками местности от разлетавшихся осколков. Наши бойцы наблюдали за происходящим сверху и кричали, давая мне советы, куда спрятаться. Некоторые из них покатывались от смеха, словно на меня летели не мины, а яблоки. Когда я, обливаясь потом, оказался в безопасности, товарищи с восхищением, будто их симпатии были на стороне тех, кто только что держал меня на прицеле, говорили:
— Хорошо же он тебя накрыл! Ей-богу, хорошо!
— Да, — громко отвечал я, — честь ему и хвала! Но и вы хороши, если вам смешно от моего горя.
И засмеялся сам, подумав, что мы стали сильнее всякой опасности и что даже смерть и суровая военная действительность не воспринимаются нами так мрачно.
МЫ — ДИВИЗИЯ
Подошвы моей обуви совсем истерлись, и каждый камешек больно врезался в пятки. К Дрвару мы возвращались по шоссе. Уже начало смеркаться, когда колонна достигла села Каменицы. Накануне войны оно получило другое название — Малая Москва: Веля Стойнич создал здесь одну из первых на Крайне коммунистическую организацию.
Когда орудия сгрузили, командир взвода послал меня напомнить членам местного партийного комитета о нескольких килограммах мяса, обещанных нашей роте. Я босой вскочил на неоседланного коня и, придерживаясь указанного ориентира — каменной ограды, с большим трудом нашел в темноте нужный дом.
В доме у огня сидели два пожилых крестьянина. Они сердечно приветствовали меня и обещали завтра утром доставить мясо. Из соседней комнаты вышли две девушки. Они поздоровались со мной за руку и удивленно посмотрели на мои босые ноги: как это я умудрился по колючкам и камням в темноте добраться сюда? Смутившись, я соврал, будто выстирал носки, а ботинки на босу ногу не ношу. Девушки быстро исчезли и тут же вернулись с двумя парами шерстяных носков. Они пытались было засунуть их мне за пазуху, но я категорически отказался: пусть, мол, лучше сохранят их для сватов или какого-нибудь другого солдата, которому они действительно будут нужны.
— Знаем мы вас, пролетарцев. Вы и яблоко, и кусок хлеба делите на десять частей. А носки и вязаны для солдат.
Считая, что поручение Войо выполнено, я встал и забеспокоился: удастся ли мне найти в темноте свой лагерь? Старики заверили, что кто-нибудь меня проводит, но прежде всего нужно поужинать. Я ответил, что уже ужинал, однако они ничуть мне не поверили. Выйдя из дому, я увидел, что перед моей лошадью лежит охапка сена. Моими проводниками были девушки. Они хотели помочь мне сесть на коня, но я отказался: как это они будут идти пешком, а я ехать! И опять начались объяснения, отнекивания, спор — одним словом, муки, причиной которых было чрезмерное взаимное внимание. Девушки поддерживали меня с обеих сторон, чтобы мне не так больно было ступать босыми ногами. Разговаривая о том о сем, мы медленно шли к лагерю.
Я слушал их и радовался. Девушки говорили и думали точно так же, как мы, пролетарцы. Чувствовалось, что самой заветной их мечтой была мечта о свободе. Мне казалось, что вот этот вечер и эти девушки — это и есть будущее, за которое уже отдано столько сил и крови.
Недалеко от лагеря они все же запихнули мне за пазуху носки, поцеловали, как брата, в щеку, взяли адрес нашей бригады, роты и батальона и пожелали мне целым и невредимым вернуться в освобожденную Черногорию.
Я смотрел им вслед, а во мне росло желание стать волшебником из сказки, чтобы одним мановением руки превратить Каменицу в цветущий сад с чистыми родниками и плодородными полями, чтобы край этот стал богатым и красивым. Такие люди были достойны этого.
Горы у Босански-Петроваца, где мы остановились, покрылись первым снегом. Пошли дожди, дули сильные ветры, началась слякоть. А в Доме культуры каждый вечер были танцы. В перерывах на трибуну поднимался кто-нибудь из местных жителей и раздавал солдатскую почту. Однажды он назвал и мою фамилию. Кто же это вспомнил обо мне? Я жадно протянул руку к конверту. Он был сделан из газет, слова написаны неумелой рукой, но письмо оказалось прекраснее любой песни. На пожелтевшем листке, вырванном из ученической