В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но большие короба таких кусков шли и на сторону, притом не случайно, а постоянно. Не было секрета, что в лавках у него служат на немалом жалованье родственники и свойственники, которым что-то не служилось в других местах, где не по-родственному, а по-деловому с них спрашивалось. Не было секрета, что отец из года в год помогает трем своим замужним сестрам, т. е. попросту дает им ежемесячную «дачу», и что он же в свое время выдал их замуж, наградив и «Божиим милосердием» (образа), и всем потребным по обычаю скарбом. Не было секрета и в том, что отец вплоть до своего разорения продолжал выдавать замуж, то есть снабжать приданым, своих родственниц и свойственниц из молодых поколений, которые зачастую и появлялись-то впервые в нашем доме только для того, чтобы доложить: «Я, дядюшка, ваша троюродная племянница такая-то и выхожу замуж за такого-то», – и затем предъявлялся реестр приданого, которое предполагалось получить из лавок отца. Иной раз такой реестр сообщался письменно. Один из них сохранился: свойственница, выходящая замуж, благодарит «сестрицу» (мою мать), что уже получила от Николая Зиновеевича и то, и другое, и третье, и пятое, и десятое, но тут же сообщает, что ей, по ею сочиненному реестру, не хватает бархата на выездное платье, шелкового «верху» на шубу и «шляпы для визитов» и что она ввергнется в неизлечимую горесть, если не получит всего этого от Николая Зиновеевича, за которого обещает «по гроб молить Бога». Просительница выходила замуж за владельца колониальной лавки на Стромынке, причем единственный «визит», который ей пришлось бы сделать после свадьбы, – это к нам же в дом, в Плетешки, визит, вовсе не требовавшийся, но «шляпа для визитов» поднимала эту Лизаньку в ее собственных глазах, тешила ее легким миражом, что и она, как другие, «устанет от визитов», разъезжая по родственникам и знакомым после «бракосочетания» и «вечернего стола». И отец, понимая, как дорог и нужен человеку такой мираж, не только посылал Лизаньке «верх» на шубу, но и посылал на «шляпу для визитов».
Но кроме «свойственниц», чем-то и как-то все-таки сцепленных с нашим домом, отец помогал и множеству «бедных невест», у которых все право на его внимание и заботу было в первом слове: «бедных». Но это право очень много значило в его сердце, и я не ошибусь, сказав: и в его вере. «Отрежьте на подвенечное платье и запишите на дом» – этот отцовский приказ часто слышался в его лавке, и приказчики не очень-то его любили: на подвенечное платье всегда шел самый дорогой товар – белый шелк или белый кашемир. «Запишите на дом» – значило, что товар отпущен без денег, будто для дома, в Плетешки.
На каждую Пасху и на Рождество приезжали к нам Коля и Оля – мальчик и девочка из какой-то обедневшей купеческой семьи, над которой отец был опекуном. Приезжали со своей матерью. Нам с братом было раз навсегда сказано: Колю и Олю этих надо было угощать, заботиться, чтоб им у нас было весело, сытно и вкусно. Коля и Оля получали подарки, мамаша их, тихая, приятная женщина, прятала что-то в ридикюль, выходя от отца. Они уезжали, благодаря отца, и исчезали до следующего праздника.
Так продолжалось много лет, пока Коля и Оля выросли и, приехав однажды на Рождество, узнали, что в доме в Плетешках живут уже новые хозяева, а Николай Зиновеевич ютится в тесной квартирке на Переведеновке, забытый всеми. Мать Коли и Оли не без тревоги, но и с изумлением спрашивала маму потихоньку: «Как же это случилось?» Мама в ответ только отирала слезы.
Однажды мне, взрослому, пришлось встретиться в одном доме с архимандритом, приехавшим из Иерусалима. Услышав мою фамилию, он спросил меня:
– А вы не сынок ли Николая Зиновеевича?
Получив мой утвердительный ответ, он с живостью воскликнул:
– А мы поминаем его за каждой литургией.
Я удивился: никогда не слышал ни о каких дарах отца на монастыри и храмы Палестины. Приметив мое удивление, архимандрит сказал:
– Как же нам не вспоминать Николая Зиновеевича за каждой литургией, если мы служим ее за завесой, им пожертвованной, и облачение на престол, и воздухи на Святые Дары – у нас все от него.
Это была обычная, но совершенно тайная жертва отца на церкви – в дальнюю ли Палестину или в какую-нибудь калужскую или архангельскую глушь. Он жертвовал завесы для царских врат и из двух цветов, употребляемых при этом, – малинового и голубого, преимущественно любил посылать завесы из голубого шелка.
В нашем приходском храме у Богоявления в Елохове завесы в трех приделах были все приношением моего отца.
В бедные деревенские церкви, в дальние пустыни Севера он жертвовал облачение для духовенства и парчовую одежду на престол.
После его смерти нашлось много писем из русских монастырей и с дальнего Афона; эти просительные письма были обращены к нему как к известному жертвователю, но все это хорошо узналось только после его смерти.
Все жертвы его были тайные – иных он не признавал и никаких «честей» себе за них не желал.
Помню, однажды зимою отец приехал из «города» особенно веселый – нет, не то слово: светлый, радостный.
Мама, обрадовавшись, спросила:
– Что, хорошо торговали?
Он подтвердил, что хорошо, и тут рассказал про главный свой барыш. Он ехал на извозчичьих санках и в пестряди уличного движения приметил мужика и бабу, понуро ведущих корову. Своим тихим деревенским ходом они всем мешали на бойкой улице, и на них то и дело кричали то кучера, то городовые, то дворники. Отец присмотрелся внимательно к их поношенным тулупам, к стоптанным валенкам, к понурой деревенской буренке, изредка жалобно мычавшей, остановил извозчика и спросил:
– Хозяин, продавать, что ли, ведешь корову-то?
Это было в голодный год. Мужик со вздохом отвечал, что точно, приводили корову продавать на рынок, да никто не купил, и теперь они с бабой не знают, что делать, вести ли