Сексуальная жизнь в Древней Греции - Ганс Лихт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эротические мотивы в изобилии обнаруживаются также в стихотворениях Симонида (556-468 гг. до н.э.) и его племянника Вакхилида — и это вполне естественно, так как в творчестве обоих значительную роль играет миф, богатый эротизм которого мы уже рассматривали выше. То же относится и к дошедшим до нас произведениям Пиндара (518-442 гг. до н.э.). Пиндар — самый сильный и возвышенный из всех греческих лириков, и мы являемся счастливыми обладателями сорока четырех его эпиникиев. Это — песни самого различного объема, которые сочинялись, чтобы восславить победителей четырех общенациональных праздников; их распевал хор, иногда — прямо на пиру в честь победы, но большей частью — дома, при вступлении победителя в родной город. Главным содержанием победной песни почти всегда является миф, излагаемый Пиндаром с совершенным искусством и имеющий особое отношение к победителю или его семье. Из этих мифов можно извлечь внушительное число эротических мотивов.
3. Проза
Прозаические произведения классического периода греческой литературы также способны вознаградить исследователя разнообразными эротическими мотивами.
Уже у Ферекида Сиросского, которого греки считали своим древнейшим прозаиком, можно было прочесть эротические рассказы, что подтверждает фрагмент, обнаруженный лишь четверть века назад на египетском папирусе; здесь очаровательно описывается «священный брак» Зевса[77].
В историческом труде Геродота можно найти несколько эротических новелл, как, например, посвященная кровосмесительной связи Микерина с собственной дочерью, или жене Интаферна, или прелестная история о Гиппоклиде (см. выше, с. 113), «проплясавшем свою невесту», и несколько других, рассмотренных мною в отдельной статье[78]. Древнейшим образчиком любовной новеллы на греческом языке, изложенной подробно и мастерски, является трогательный рассказ о индийском царе Стриангее и Заринее — царице саков, записанный врачом и историком Ктесием (Ктесий, 25-28; ср. Ник. Дамасский, FHG, III, 364), который семнадцать лет прожил в Персии.
Тимей (у Парфения, 29, и фрагм. 23) повествовал о любовных приключениях прекрасного Дафниса. Он также был первым, кто заговорил о несчастливой любви Дидоны к Энею. Филарх (у Парфения, 15 и 31) ввел в поэзию тему прекрасной, но чопорной Дафны, которая была любима Аполлоном, но, взмолившись о том, чтобы избежать насилия со стороны бога, была превращена в лавр. Он также рассказывал о Дамойте, который нашел выброшенное на берег моря тело прекрасной женщины и долгое время сожительствовал с ней. Когда это стало невозможным, он похоронил тело и покончил с собой.
Любовные новеллы в большом числе входили в состав местных мифологических собраний, возникавших почти повсюду, особенно в ионийских городах Малой Азии. Местные предания богатого Милета столь изобиловали эротическими сюжетами, что Аристид — этот греческий Бокаччо перврго века до н.э. — назвал свой сборник эротических новелл, составлявший как минимум шесть книг, по большей части обсценного характера, «Милетскими рассказами». Какой популярностью пользовались эти отпрыски сладострастной музы, явствует из того факта, что Корнелий Сизенна перевел их на латинский язык (фрагменты см. Bucheler, Petronius3, S. 237), а также из одного замечания Плутарха («Красе», 32), по которому экземпляры данного сочинения были обнаружены среди вещей офицеров Красса во время Парфянской войны (53 г. до н.э.). Эти рассказы до нас не дошли, но мы можем полагать, что они в известной мере напоминали новеллы из «Метаморфоз» Апулея. То, что рассказывалось выше о купании невест в Скамандре, вполне могло быть заимствовано из «Милетских рассказов».
Если мы вправе видеть в знаменитом рассказе об эфесской матроне сюжет из «Милетских рассказов», тогда одним из их лейтмотивов являлось доказательство того, что нет такой добродетельной женщины, которая не могла бы однажды воспылать беззаконной страстью к любовнику, как говорит у Петрония Евмолп, излагающий этот рассказ следующим образом (Петроний, 111):
«Жила в городе Эфесе мужняя жена, да такая скромная, что даже от соседних стран стекались женщины, чтоб на нее подивиться. Когда скончался у нее супруг, она не удовольствовалась тем только, чтобы его проводить, как обыкновенно делается, распустивши волосы и терзая на глазах у собравшихся обнаженную грудь, но последовала за покойником в усыпальницу и, поместив в подземелье тело, стала, по греческому обычаю, его стеречь, плача денно и нощно. Так она себя томила, неминуемо идя к голодной смерти, и ни родные не умели ее уговорить, ни близкие; последние ушли с отказом должностные лица, и всеми оплаканная пять дней уже голодала беспримерной доблести женщина. Рядом с печальницей сидела служанка из верных верная, которая и слезами помогала скорбящей, а вместе и возжигала угасавший часом светильник. В целом городе только о том и толковали, и люди всякого звания признавали единодушно, что просиял единственный и неподдельный образчик любви и верности.
Об эту саму пору велел тамошний правитель распять на кресте разбойников, и как раз неподалеку от того сооружения, где жена оплакивала драгоценные останки. И вот в ближайшую ночь воин, приставленный к крестам ради того, чтобы никто не снял тела для погребения, заметил и свет, так ярко светившийся среди могил, и вопль скорбящей расслышал, а там по слабости человеческой возжелал дознаться, кто это и что делает. Спустился он в усыпальницу, и, увидев прекраснейшую из жен, остановился пораженный, будто перед неким чудом и загробным видением. Потом только, приметив мертвое тело и взяв в рассмотрение слезы на лице, ногтями изодранном, сообразил он, конечно, что тут такое: невмоготу женщине перенесть тоску по усопшем. Приносит он в склеп что было у него на ужин и начинает уговаривать печальницу не коснеть в ненужной скорби и не сотрясать грудь свою плачем без толку: у всех-де один конец, одно же и пристанище и прочее, к чему взывают ради исцеления израненных душ. Но та, услышав нежданное утешение, еще яростней принялась терзать грудь и рвать волосы, рассыпая их на груди покойного. Однако не отступил воин, более того, с тем же увещанием отважился он и пищу протянуть бедной женщине, пока, наконец, служанка, совращенная ароматом вина, сама же к нему не потянула руки, побежденная человечностью дарователя, а там, освеженная едой и питьем, принялась осаждать упорствующую хозяйку, говоря так: «Ну какая тебе польза исчахнуть от голода? заживо себя похоронить? погубить неповинную жизнь прежде, чем повелит судьба?
Мнишь ли, что слышат тебя усопшие тени и пепел?
Ужель не хочешь вернуться к жизни? рассеять женское заблуждение и располагать, покуда дано тебе, преимуществами света? Да само это тело мертвое должно призывать тебя к жизни». Что ж, нет никого, кто негодовал бы, когда его понуждают есть и жить. А потому изможденная воздержанием нескольких дней женщина позволила сломать свое сопротивление и принялась есть не менее жадно, чем служанка, что сдалась первою.
Ну, вы же знаете, к чему обыкновенно манит человека насыщение. Той же лаской, какою воитель достиг того, чтобы вдова захотела жить, повел он наступление и на ее стыдливость. Уже не безобразным и отнюдь не косноязычным казался скромнице мужчина, да и служанка укрепляла их расположение, повторяя настойчиво:
...Ужели отвергнешь любовь, что по сердцу?Или не ведаешь ты, чьи поля у тебя пред глазами?
Не стану медлить. Не отстояла женщина и этот свой рубеж, а воин-победитель преуспел в обоих начинаниях. Словом, ложились они вместе, и не той только ночью, когда свершилось их супружество, но и на другой, и на третий день, запирая, конечно же, вход в усыпальницу, так что всякий, знакомый ли, или нет, подходя к памятнику, понимал, что тут над телом мужа лежит бездыханно стыдливейшая из жен. А воин, надо сказать, увлеченный и красотой женщины, и тайной, все, что только находил получше, закупал и нес, чуть смеркнется, в усыпальницу. Когда же заметили родные одного из повешенных, что ослаб надзор, ночью стащили своего с креста и отдали последний долг. Воин, которого так провели, покуда он нежился, наутро видит, что один крест остался без тела, и в страхе наказания рассказывает женщине о происшедшем: приговора суда он ждать не станет, а лучше своим же мечом казнит себя за нерадение; пусть только она предоставит ему место для этого, и да будет гробница роковою как для мужа, так и для друга. Не менее жалостливая, чем стыдливая, «да не попустят, — воскликнула женщина, — боги, чтобы узреть мне разом двойное погребение двоих людей, которые мне всего дороже. Нет, лучше я мертвого повешу, чем убью живого». Сказала и велит вынуть тело мужа из гроба и прибить к пустующему кресту. Не пренебрег воин выдумкой столь распорядительной жены, а народ на другой день дивился, как это покойник на крест угодил» [перевод А. К. Гаврилова].