Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Делянка… по оценке… а я, Носов, даю столько-то…
— Аххх!
Чтение пакета Степана Кузьмича закончено. Все вокруг гудит зло и в то же время восторженно: ну и ловок же черт — всех обработал! Тесаря Степана Кузьмича — Тестов тоже уже прибежал на торги — бледные, возбужденные, сияют, как победители: они главные герои необыкновенного в жизни лесного края события! И вот встает один ветлугай за другим и заявляет:
— Позвольте, господин ревизор, мой пакет обратно… И читать нечего…
— И мой, вашескородие… Кончено дело! Подсидел нас чертов москвич!
Пакеты разом разбираются владельцами. Все кончено. Враг разбит одним ударом наголову по всей линии. Ревизор и лесничие, довольно улыбаясь, поздравляют Степана Кузьмича с блестящей победой. Лесопромышленники и знакомые, и незнакомые окружают его и тесарей взволнованной толпой.
— Ну, ловки, в рот вам пирога с горохом! Одно слово: москвич. Ну а ты, Щепочкин, еще покаешься: изменил старым приятелям своим. А чего ему больно каяться-то: новые хозяева отблагодарят вот как! Ну, так уважили, так уважили, по гроб жисти не забудешь!..
И опять ясно слышны в голосах и досада, и зависть, и невольное восхищение перед мастерским ударом…
Наутро в легкой кошевке Степан Кузьмич поехал с тесарями взглянуть купленные леса — они были верстах в пяти от села. Приехали — великолепный сосняк и лиственница, но Степан Кузьмич был все же несколько разочарован: он представлял себе костромские леса куда могучее. Этой золотой бесконечной колоннадой они пошли вглубь. Вот дорогу им преградила поваленная бурей сосна, и тут только, подойдя к ней вплотную, Степан Кузьмич понял, что он купил: у корня ствол великана был почти в рост Степана Кузьмича, то есть обхвата в три! Щепочкин вынул из кармана полушубка захваченную на всякий случай рулетку и прикинул дерево: если обрубить его под самой кроной, получится бревно в пятнадцать сажен длиной и семи вершков в отрубе!
— Да постой, как же такого черта вывезти из лесу-то? — поразился Степан Кузьмич, весь сияя.
— Целиком ежели везти, то не меньше двух троек надо… — сказал Щепочкин. — Ну, только где же с таким вожжаться: перепиливаем…
Степан Кузьмич торжествовал. Он стал ласков и разговорчив и не только с удовольствием, но с наслаждением смотрел на окружавших его великанов, чуть звеневших вершинами в низком сером зимнем небе.
— А скажи ты мне, пожалуйста, что это значит такое, что все ваши деревни посреди таких лесов соломой крыты? — спросил он.
— У мужиков лесу совсем нет… — отвечал Щепочкин. — Бьются из-за каждого бревна, можно сказать…
— Так неужли казна не может отпустить им тесу на крыши?! Ведь солома при пожаре-то, она себя покажет…
— И горят… А что поделаешь? Не берет сила тесом-то разжиться… Казна о мужике думает мало…
— Не хозяйственно! — заметил Степан Кузьмич. — Это расчет плохой… Не хозяйственно… И опять же до сих пор лучиной пробавляетесь. Дым, копоть…
— Лучина, она дешевле каросину, вот и жгут лучину… — сказал угрюмый Тестов. — Известно, сласти в ей немного, а мужик находит тут свой расчет…
— Не хозяйственно, не хозяйственно! — машинально повторил Степан Кузьмич. — Надо бы как поумнее дело ставить…
Дома хорошо спрыснув с тесарями покупочку, Степан Кузьмич поехал домой, а в лесах началась напряженная, тяжелая работа вплоть до самого водополья…
И не только все верхнее Заволжье, но и вся лесопромышленная Москва загудели от этого мастерского удара: на целый год московский лесной рынок в значительной степени оказался в руках у ловкача. Фонды Степана Кузьмича в деловом мире поднялись сразу необычайно. И Степан Кузьмич на радостях вызвал своего старика из Москвы по телефону вроде как по делам, и здорово громыхнули они в «Стрельне»{106} по этому поводу со своими благоприятелями. Но тут вышло некоторое разногласие между отцом и сыном: Степан Кузьмич требовал, чтобы цыгане пели из Толстого{107} — «Шэл ме версты» и прочее, — а Кузьма Лукич гнал фараонов к черту и, приложив руку к уху, заводил, своим чистым тенорком:
Не велят Маше за ре…За реченьку ходить…Не велят Маше мало…Малодчиков любить…
Купцы нестройно подтягивали.
— Стой, вы, черти… — говорил старик. — Ну вас… Дерут как на похоронах… Да стой… Ну а кто из вас знает старинную: «Вылетала голубина на долину…» Ну?
Никто не знал.
— Эх вы… тоже!.. А еще в емназиях дураков учили… — сказал старик и, опять приложив руку к уху, — так звончее выходит — затянул красивую песню:
Вылетала голубина на долину…
И — вдруг оборвал: расплакался…
А через пять минут уже снова визжали и кривлялись и выли вокруг гулявших промышленников смуглые, черноглазые, черноволосые фараоны…
Все, все было у Степана Кузьмича хорошо, и только одно облачко омрачало светлые горизонты ловкача: папаша. Никак нельзя было оставить окшинское дело в его руках без надзора, а самому надо было теперь обязательно перебираться в Москву на широкую воду. И было решено дела в Окшинске, не торопясь, ликвидировать и всем перебираться в первопрестольную…
XXVIII
В ПЕТЕРБУРГЕ
В том огромном человеческом водовороте, который назывался Петербургом, легко различались три категории людей: люди, которые работают, люди, которые делают видимость работы, и люди, которые откровенно презирают всякую работу и с величайшим одушевлением прожигают свою жизнь. Первая категория в свою очередь распадается на две новых категории: все люди работают на себя — хотя бы и прикрываясь весьма возвышенными лозунгами: России, революции, науки, человечества, интересов отечественной промышленности и прочим — но, работая на себя, одни невольно или вольно приносят пользу и России или даже всему человечеству, другие же работают только на себя, совершенно не заботясь о том, будет ли это вредно или полезно России или людям вообще. Эти четыре основных категории людей можно наблюдать везде, но процентное отношение между ними всюду разное. В столицах и вообще в больших центрах обыкновенно процент делающих видимость работы и простых прожигателей жизни значительно выше, чем в других местах.
Граф Михаил Михайлович Саломатин принадлежал к той категории людей, которые работают исключительно для себя, нисколько не заботясь о том, как эта его работа на себя отзовется на других: это их личное дело — если его работа им мешает, они могут бороться, защищаться, словом, делать решительно все, что им угодно. Это до него нисколько не касается… Граф все внимательнее и внимательнее вглядывался в последнее время в русские дела и все более и более убеждался, что что-то нехорошее надвигается неудержимо и что будет вполне благоразумно принять меры, позастраховаться. И он решил продать свое последнее большое волжское имение и перевести деньги заграницу, а что дальше — видно будет.
Судьба сулила ему нечто весьма заманчивое: правительство решило верстах в тридцати от его имения провести новую железнодорожную линию на Волгу и дальше, на Сибирь, и здесь, в Петербурге, он хлопотал теперь, чтобы эта линия прошла не в тридцати верстах от его Отрадного, а по самому имению: в записке, поданной им по этому делу куда следует, он очень красноречиво доказывал, что для России это направление новой линии будет чрезвычайно выгодно. Но, несмотря на его большие связи, дело подвигалось очень медленно: люди, которые делали здесь видимость дела, были завалены такими важными и чрезвычайно выгодными для России делами по горло и проводили их в зависимости от того, насколько данное дело было выгодно так или иначе им самим.
По своей скупости граф Михаил Михайлович жил в отеле средней руки, питался очень умеренно, и прислуга отеля смотрела на него злыми глазами и хлопала дверью, чего он старался не замечать. В свободное от хождения по делу время граф много читал — его очень интересовало новое течение исторической науки в вопросе о началах христианства, и он все более и более приходил к заключению, что так называемого Иисуса как личности исторической, о которой рассказывают синоптики, не было совсем. Теперь он внимательно изучал труд W. B. Smith: Ecce Deus.[27] В обществе он бывал сравнительно мало, и отсутствие его там мало кого огорчало: он был тяжел и своей ученостью, и своей скупостью, и своей сухостью.
В дверь постучали.
— Войдите… — отозвался граф, отодвигая толстый том Смита, весь испещренный его пометками, в сторону.
В комнату вошла Варвара Михайловна, его сестра, бывшая окшинская губернаторша. От всей ее полной фигуры веяло победой и упоением жизнью. Глаза смотрели весело и уверенно.