Софиология - Сборник статей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметим, что морские впечатления Булгакова не являются полностью спонтанными – напротив, они явно небеспредпосылочны. В них так или иначе прочитывается связь (помимо иных возможных) со стихотворением Владимира Соловьева Das Ewig-Weibliche, обращенным с увещанием не к каким-нибудь, а именно к морским чертям,
Помните ль розы над пеною белой,Пурпурный отблеск в лазурных волнах?Помните ль образ прекрасного тела,Ваше смятенье и трепет и страх?
Название стихотворения, как известно, отсылает к «Фаусту» Гете, Но есть ли у соловьевского видения какой-нибудь живописный источник или хотя бы аналог? Не знаю, как у кого, а у меня оно – розы над белой пеной, пурпурный отблеск в лазурных волнах, нагое прекрасное тело – вызывает стойкую ассоциацию с полотном Боттичелли «Рождение Венеры». Искусствоведы всегда отмечают, что в картинах Боттичелли нет пространства, его фоны плоски и непроработаны по тону, как задник театральной декорации, на котором парят бестелесные персонажи. С.Н. Булгаков, интуитивно схватывая эту особенность боттичеллиевской композиции, в одной из статей обмолвился (кажется, единственный раз упомянув здесь имя художника): «.от палящего дыхания Диониса не всегда можно отгородиться эстетической завесой, аполлоническим вдохновением»[543] (курсив мой. – Н.В.).
Владимир Соловьев, уговаривая чертей оставить в покое прекрасный образ ввиду бесполезности их усилий, предсказывает грядущее преображение мира с приходом новой красоты:
Знайте же: вечная женственность нынеВ теле нетленном на землю идет,В свете немеркнущем новой богиниНебо слилося с пучиною вод.
Нечто подобное этому предсказываемому Соловьевым грядущему чудесному видению Булгаков переживет и зафиксирует на бумаге – через несколько лет после своей крымской прогулки и как антитезу тогдашним впечатлениям – во время посещения Америки в 1924 году, во-первых, любуясь океаном при пересечении Атлантики («Я ощутил его более всего как враждебную и нечеловеческую стихию, которую человек, насилуя, покоряет и отнюдь не убеждает… Стихия – страшна. Это та tohu-va-bohu до шестоднева, реальность до слова и реальности, до Логоса, хотя и осеняемая Духом, носящимся над водами. И уже нет стихии безобразной и злобной, есть воображенная. есть Божия сила и премудрость, откровение Софии в океане. И я ответно отдавался, сливаясь с этой Софией вод, женственной стороной души ее в себя приемля.»[544]), и в особенности на Ниагарском водопаде («Сегодня был на Ниагаре. Это – видение Божественной Софии в могучей хаотической стихии. И свет нежно и внутренне убедительно проникает tohu-va-bohu. Это какое-то наглядное доказательство бытия Божественной Софии и ее силы в мире.»[545]).
У Соловьева природа, «Афродита мирская», плененная и растлеваемая чертями, жаждет слияния с грядущей неземной красотой.
То, чего ждет и томится природа,Вам не замедлить и не одолеть.
У Булгакова в текстах обозначенного времени образы томящейся и страждущей стихии встречаются постоянно. В заметках о творчестве Анны Голубкиной (1915)[546] он пишет: «.существует таинственная связь между блаженством и мукой, радостью и просветленной скорбью. Эта очистительная тоска идет не из богоборчества, но, наоборот, рождается из чувства удаленности от Бога; это – чувство плененной и насилуемой женственности… Душа мира, которая принадлежит Небесному Жениху, насилуется князем мира сего. Но ему не дано ее растлить и до конца овладеть ею… хотя он держит ее в неволе, мучит и искажает. „Стенает и мучится вся тварь“, по слову апостола[547]. чая своего освобождения. На мир налегла тяжесть плотяности и тления, временности и бренности. Тяжелая дрема объемлет тварь. И, мнится, еще порыв, еще усилие, и – спадет уродливая пелена тления и просветится тварь во славе своей».
Похвалив Голубкину, Булгаков (заодно, как известно, с Бердяевым) негативно оценил творчество Пабло Пикассо, причислив последнего к «морским чертям» от искусства, «хулящим и демонически растлевающим красоту»[548], – и даже процитировав в его адрес строфу из соловьевского стихотворения:
В ту красоту, о, коварные черти,Путь себе тайный вы скоро нашли,Адское семя растленья и смертиВ образ прекрасный вы сеять могли.
Эстетическим идеалом в этот период была для Булгакова «Сикстинская мадонна», и, видимо, именно этот высокий образец женственности и чистоты оскорблял своим кощунственным искусством Пикассо. Впрочем, через несколько лет, подводя итоги эстетическим впечатлениям своей молодости, о. Сергий Булгаков и кисть самого создателя «Сикстинской мадонны» объявит «нечистой»: «Творение Рафаэля отличается особым напряжением, оно ищет средствами этой двусмысленной и уже в этой двусмысленности греховной красоты явить Богородичное начало, я увидел и почувствовал всю нечистоту, нецеломудрие картины Рафаэля, сладострастие его кисти и кощунственную ее нескромность»[549]! И получается, уже не Пикассо – «маляр негодный», пачкающий мадонну Рафаэля, а сам Рафаэль оказывался пачкуном и растлителем. Как это далеко от благоговейного чувства, охватившего Булгакова при его первой чудесной встрече с Сикстиной, ставшей началом его обращения: «Сама Ты коснулась тогда моего сердца, и затрепетало оно от этого зова!»[550]
В те же самые годы, когда Булгаков формирует свою софийную теорию, какой она сложилась у него в «Свете невечернем» (точнее, с 1914 по 1921 год), писал свой великий роман-эпопею «Улисс» Джеймс Джойс. В его начале, вернее, в конце первой части художник и поэт Стивен Дедал на закате, перед тем как «вечер обретет себя», приходит к морю. Идет морской прилив: «Он видел, как под закипающим приливом извиваются водоросли, истомленно поднимая и колебля слабо противящиеся руки, задирая подолы, в шепчущих струях колебля и простирая вверх робкие серебристые ростки. День за днем, ночь за ночью, захлестнуты – вздымаются – опадают вновь. Боже, они устали; и под шепот струй к ним, вздыхают. Святому Амвросию внятны были эти вздохи волн и ветвей, ждущих, жаждущих исполнения своих сроков: diebus ac noctibus iniurias patiens ingemiscit. Без цели собраны, без пользы отпущены; склонятся вперед – вернутся назад: ткацкий станок луны. Как они, истомленная, под взглядами любовников, сластолюбивых мужчин, нагая женщина, сияющая в своих чертогах, влачит она бремя вод»[551],
Это и есть «вся тварь, которая стенает и мучается»[552]. Плененную стихию неудержимо влечет за собой луна, отчего «виноцветное море» – «раба лунная». Что же выходит из этого космического ткацкого станка? Не пеплос ли, который некогда мудрая богиня-ткачиха соткала сама для себя – ведь еще Плутарх отождествил ее с Луной?[553] Нет, «у кромки прилива» в сверхплотном потоке ассоциаций сознания Стивена всплывает «храмовая завеса доброго епископа Клойнского»: «завеса пространства с цветными эмблемами, вышитыми по ее полю»[554].
С.С. Хоружий дает здесь комментарий, согласно которому Стивен уподобляет видимый мир в теории зрения Беркли ветхозаветной храмовой завесе[555], скрывающей святая святых. В «Опыте новой теории зрения» Джорджа Беркли мы читаем: «Непосредственно и в собственном смысле слова мы видим только свет и цвета в различных сочетаниях и оттенках, разных степеней слабости и ясности, смутности и отчетливости. Все эти видимые объекты находятся только в духе; что-либо внешнее духу, будь то расстояние или величина, они внушают только вследствие привычной связи, подобно тому, как слова внушают вещи»[556]. Беркли и в самом деле иллюстрирует свою гипотезу многочисленными примерами с видимой луной, что делает мотивированной ассоциацию с ним в сознании Стивена. Но откуда появляется «храмовая завеса», ведь у Беркли ее нет? В «Трех разговорах между Гиласом и Филонусом», правда, он пишет о неких покровах и одеяниях чистой и естественной красоты земли: «Чтобы поддерживать и возобновлять наше наслаждение ими, не затягивает ли ночной покров ее лика и не меняет ли она своего одеяния с временами года?»[557]
Нечто похожее на «покровы», «пелены», «завесы» Беркли упоминает в «Трактате о принципах человеческого знания», но здесь он уподобляет их вовсе не формам видимого мира, а абстракциям общих понятий, которые скрывают и затемняют для ума истинный смысл того, что мы называем чувственными феноменами. «Было бы желательно, чтобы каждый постарался, насколько возможно, приобрести ясный взгляд на идеи, которые он намерен рассматривать, отделяя от них всю ту одежду и завесу слов, что так способствуют ослеплению суждения и рассеиванию внимания. Мы тщетно будем возносить свой взор к небесам или проникать им в недра земли, тщетно станем совещаться с писаниями ученых мужей, вдумываться в темные следы древности; нам нужно только отдернуть завесу слов, чтобы ясно увидеть великолепнейшее древо познания, плоды которого прекрасны и доступны нашей руке»[558]. Позднее в трактате «Сейрис, или Цепь философских размышлений и исследований» Беркли пишет: «Необходимо признать, что человеческие речь и рассуждения представляют собой смесь невежества и предрассудков. Это неизбежно, потому что покровы предрассудков и ошибок снимаются медленно и последовательно, один за другим»[559].