Улыбка Шакти: Роман - Сергей Юрьевич Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо-мандала и письмо-баньян, два пути, но второй мне ближе.
Нет, он был не единственным пеликаном в том заповеднике. И не то чтобы редкий вид. Просто один из. Умер. По неведомой причине. Может, сошелся с избранницей и умер. Или напротив – умер, отверженный. Или выпил кривой воды. Чрезвычайное положение. Лесники съезжаются на срочное совещание. Не волнуйся, говорит Тая, ты не пеликан, будешь долго жить. Да и ты не Шакти, не шагнешь в огонь.
Что ж за наважденье такое? В который раз вот так вдруг, без какой-либо связи всплывает в памяти ее лицо, с каким она ждала ту тигрицу. Когда сидели в засаде без засады, просто на тропе, открыто. И ждали. С минуту на минуту, в час заката она должна была прийти к водопою с двумя рослыми детенышами. Нас было четверо – два молодых егеря и мы. Вернее, один егерь, он сидел с нами и очень нервничал, потом как-то стих, вытер испарину на лице и прошептал: мне страшно, я не выдержу. Второй – из крестьян-добровольцев при лесничестве, он сел в засаду неподалеку, у родника, договорились, что если тигрица выйдет, он подаст сигнал, как это делают лангуры – гулким кашлем, как бы через губу. Два мотоцикла, на которых мы приехали, стояли на тропе у нас за спиной в десяти шагах. Сказал егерю… Как же его звали, выпало из памяти, Тая еще ревновала меня к нему, к нашей дружбе и вылазкам в лес вдвоем. А вдвоем потому, что у нас с ней в те дни все спотыкалось – то взлетало, то падало. Надо же, именно в тех местах оказываясь, какими лишь ангелы могли одарить по своей неземной щедрости. Мистер Такари, главный лесник области, после нашей встречи, к которой Тая постирала и погладила извлеченную из моего и ее кулька одежку для особых случаев, которую протаскали всю зиму в рюкзаках, выделил джип и сопровождение, чтобы нас забросить на пару недель в его служебную сторожку в джунглях на краю тихого хутора со сплоченными тесаными фигурками потусторонних оберегов вместо храма. Сторожка оказалась столетним британским домиком с дивным садом. И мы там одни, джип уехал. Как же я радовался… бы. Если б не эти наши столкновенья – как всегда, вдруг и на ровном, казалось. Она лежала на плетеной кровати, отвернувшись, безучастно глядя в стену, а я укатывал с этим егерем в лес, но и там ведь – ни себя, ни леса. А потом, полуживыми выбираясь из этой глухонемой разрухи, льнули друг к другу, и снова взмывал парусок чудес. На день, на полдня. И уходили в джунгли. Однажды там заблудились, слишком далеко зайдя, вот тут и заночуем, поддразнивал я ее, разведем костер и ляжем под бочок ему, обнявшись как две любви, а посередине гвоздик. Не улыбнулась, бросила взгляд с милой такой, безоблачной чужестью. А лес был прекрасен с этими вдруг стоящими огромными деревьями с нежно розовыми стволами в буйных наростах, похожих на бестиарий, стихающий лишь высоко у кроны. Та тигрица могла выйти либо из чащи прямо напротив нас, либо появиться сбоку, идя по тропе, которая просматривалась до поворота шагов на двадцать. Выйди она отсюда, у нас бы оставалось несколько секунд. Сидели, ждали, молча, недвижно. Моей стороной внимания была тропа, его – окно в чаще. Тая сидела между нами. Сказал им: если она появиться на тропе – отходим, спокойно, без резких, но быстро, все же какие-то секунды у нас будут, чтобы зайти за мотоциклы, там и стоим, дальше не загадываем, по ходу. Сидим. Следим за каждым шорохом, дуновеньем, дрогнувшим стеблем осоки. Птицы поют, перепархивают, а то тишь обложная, как под током, слабенькое, но растущее напряженье – отовсюду, волнами. Пересел, чтобы чуть дальше видеть тропу, но оттуда вижу и Таю – чуть сзади, в полупрофиль. Сидит недвижно, и вот это лицо ее, которое наважденьем потом всплывает. Как же о нем сказать? С того света? Нет, с этого, но по ту сторону от меня и всего, чем жив. Да и света ли? Как маска. И смотрит в одну точку перед собой, но ее там нет, этой точки. Что же в лице ее в эти минуты, что я так хорошо знаю и не могу найти слов? Если бы она видела, что смотрю на нее сейчас, тут же стряхнула бы это лицо, вернувшись в то, с которым живет с людьми, особенно, когда они рядом. Наверно, с каждым из нас это случается – более или менее. И со мной, в такие минуты ведь себя не видишь. Что же? Воск. Сумрачный, чуть светящийся какой-то дальней болью воск. Почти безжизненное, обезлюдевшее лицо. Недоброе. Не состарившееся, но много древней, чем ее родное. Только которое из них ее? Лицо, сосланное в себя с обреченностью вечной жизни. В котором и для которого тебя нет и никогда не будет. И не только тебя. Я знаю его. Всякий раз, когда у нас все кончено и я пытаюсь найти слова, пальцы свои, губы, чтобы вернуть нас друг другу, пытаюсь, видя перед собой вот это ее лицо, глядящее в одну точку – туда, где я, которого нет.
Та тигрица так и не вышла тогда.
Хорош бирьяни, и чикен неплох в нем. Куриные лодочки в волнах риса. Похоже на Харнай, вид сверху. Тут, напротив этой едальни, стоит христианская церковь. А рядом лавка мясная с тушей телячьей на крюке. Индусы мимо ходят, все на виду. Жизнь, горстка солнышка, а им говорят: кайтесь, кайтесь, это бобок, и грядет окончательный. Особенно здесь, на границе трех миров внахлест – Тамилнада, Кералы и Карнатаки. Вроде суфийского танца со смещенным центром тяжести и равновесия.
Амман, Амман, Мариамман, я – не я, держу контроль… Все возвращаюсь туда, в это круженье. Легкие одежды желтого и белого цвета. Впереди идут барабанщики. На шеях мужчин и простоволосых женщин длинные до живота ожерелья из нанизанных лаймов. Идут, тесно сплотившись, придерживая руками мурти богини на головах, ломаясь в танце и крике, завинчиваясь вниз и восходя в этих протуберанцах психики. Сквозь лица сочится свет и тьма. У кого сочится, у кого рвется. Амман входит в них, мать земля, прабогиня, в имени которой дождь и смерть, а выходит жизнь, как пот проступая на лице. Свет и тьма, нераздельные, как грязь, вступая в долгую полосу превращений, которая закончится через три дня и ночи этого непрерывного трансового ритуала, закончится выходом – резким, мучительным, как родовая схватка. Через три дня, а до тех пор – держать удар Амман, держать вход для нее открытым и при этом удерживаться на ногах. Сказать, что зрелище это ослепительной, сметающей зрение красоты? Той, которая, кажется, с красотой уже не имеет связи? Но, может быть, именно ею, настоящей, и является? Той, которая спасает? Что делать страшной красоте? Непереносимо. Но даже в той экстатичной ломке они сохраняли достоинство, держали лицо, насколько это было возможно. Верней, не держали, это природа, которая и при урагане остается собой, разлетаясь в щепья, но не утрачивая естества. Амман мнет, рвет человека,