Точка опоры - Афанасий Лазаревич Коптелов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступили теплые дни, на тюремный двор заглядывало солнышко. Узники открыли форточки. Сидя на подоконнике, Курнатовский видел — машут руками, кричат. А что кричат? Проклятая глухота! Если парашник не скажет да не принесет записки, не узнаешь ни одной новости.
Впрочем, кое-какие новости он узнавал, глядя на двор. Время от времени открывались ворота: кого-то приводили под охраной жандармов, кого-то выпускали на волю.
«На волю!» — скривились губы в усмешке. Вот он, Виктор Курнатовский, после возвращения из сибирской ссылки жил каких-то четыре месяца «на воле». Но разве то была воля?! Гласный полицейский надзор наверняка заменили негласным. Только и всего. Волю они обретут после революции.
А что же теперь в Тифлисе? Как там раздувают костер гнева товарищи, уцелевшие в ночь массовых арестов?
Подсчитал черточки на стене. Обрадовался: сегодня двадцать второе! Воскресенье! Не может быть, чтобы друзья не вышли на Головинский проспект и на Дворцовую улицу. С красным знаменем! Если обрушатся казаки и не пропустят туда, демонстранты направятся на Солдатский базар. Такой был уговор.
С утра считал секунды и минуты — сбился со счета. А время, должно быть, приближалось к полудню. Сел на подоконник, приложил ладони к ушам. Ни разу не слышал здесь выстрела арсенальской пушки. Далеко. Может, сегодня нанесет звук ветерком…
Принесли баланду на обед… Значит, не расслышал выстрела… Сел к столику. Хотя аппетит совсем пропал, стал хлебать деревянной ложкой. Надо есть. Надо во что бы то ни стало выжить и сохранить силы. Революции потребуются выносливые бойцы.
После обеда увидел необычное оживление на тюремном дворе. Вышла охрана. Показался сам смотритель Милов. Распахнулись ворота. Вошла колонна арестованных. По обе стороны солдаты с винтовками наперевес. Остановились. Началась передача по списку.
Солнце за день раскалило двор. Арестованные утирают пот со щек. Почти все они в стеганных пальто и меховых шапках. Оделись. как договаривались. Ес ли и хлестали казаки нагайками по плечам и спинам, то не было больно. Но вон у одного рассечен подбородок, у другого синяк во всю щеку…
А знамя? Сохранилось ли оно? Вдруг да отняли варвары?..
Из окон что-то кричали заключенные. Курнатовский кричать не стал. Только помахал рукой и спустился с подоконника.
По коридору уже бежали надзиратели и тюремная охрана. Заглядывали в глазки. Всех, кто кричал в форточку, хватали и уводили в карцер, Курнатовского не тронули.
На следующий день парашник передал записку, и Виктор Константинович узнал: на Солдатском базаре, куда хлынули демонстранты, преследуемые казаками, произошла схватка. Полицейские наседали с шашками наголо. Казаки со всего плеча хлестали нагайками направо и налево. Рабочие отбивались камнями и палками, кричали:
— Да здравствует Первое мая!
— Долой самодержавие!
Раненые укрывались среди крестьян, съехавшихся на воскресный базар.
А о знамени в записке не было ни слова.
Прошел месяц. Друзьям стали приносить передачу, и они, пользуясь добротой одного надзирателя, делились со своим русским товарищем то куском жареной баранины, то половинкой лепешки, то ломтиком брынзы.
Но вот парашник передал скрученную в трубочку прокламацию. Развернув ее, Курнатовский прочел: «Товарищи! Происходит великое, необычайное дело: пролетарии всех стран пробуждаются от векового сна!» Дальше — по-грузински. Вероятно, те же строчки. А сбоку короткая приписка карандашом: «Порадуйся, Виктор, с нами: наши женщины на Солдатском базаре отделили знамя от древка и спасли его».
…Невыносимо без книг. Из тюремной библиотеки предлагали евангелие — отказался: в других тюрьмах не однажды прочел его от корки до корки. Жандармам отправил заявление: попросил вернуть книги, взятые во время обыска, а револьвер передать смотрителю замка на хранение до окончательного решения дела. Жандармский генерал Дебиль наложил резолюцию: «Объявить заключенному, что за неимением у него разрешения на право держания револьвера, ввиду содержания его под стражей, револьвер не может быть возвращен». Объявили. А о книгах — ни звука.
Вскоре перевели в другой корпус. Наверно, приметили услуги парашника.
И вот сидит он в душной камере. Еще меньше прежней. Придерживаясь за решетку, смотрит в окно. Что-то кричат соседи с обеих сторон — он не слышит.
Далеко внизу под обрывом течет Кура. На нее падает тень, и вода кажется черной, как смола.
Обидно, что так мало довелось поработать среди тифлисских пролетариев. Даже не успел отправить ни одной корреспонденции в «Искру». А Ильич, конечно, ждал, надеялся на него. Они теперь там, надо думать, выпустили уже не менее шести номеров, а он, Курнатовский, — читал только два первых. Когда же увидит свежие? Грузинские газеты порой проникают сквозь стены замка, а «Искру» едва ли кто-нибудь отважится пронести.
В Иваново-Вознесенске иное дело. Глаша, несомненно, читает каждый номер…
«Опять Глаша… — Курнатовский хлопнул себя по облысевшему лбу. — Хоть бы не приснилась в эту ночь. Зачем она мне?.. Не надо думать о ней, не надо вспоминать…»
2
Глаша успела исчезнуть из Иваново-Вознесенска и замести следы. Некоторое время провела в Москве — у Старухи — в Московском комитете.
Майским днем она сидела на вокзале. В легкой тальме, в шляпе с широкими полями. Рядом стоял чемоданчик, в ридикюле лежал железнодорожный билет третьего класса.
Беспокойно посматривала на дверь. Неужели опоздает? Он же был всегда пунктуальным — приходил минута в минуту. Что могло случиться?.. Если опоздает… Придется возвращаться на квартиру. А что скажет Грач?..
Но вот в дверях показалась знакомая фигура молодого человека. Одет не в студенческую тужурку, как привыкла видеть Ивана Теодоровича, а в легкое пальтецо и простенькую фуражку. В руках несет коробку. Издалека улыбается.
Глаша встрепенулась. Была готова броситься навстречу, но вовремя удержала себя: Теодорович может подумать бог знает что. Будто она неравнодушна. А ведь на самом-то деле она… Она относится к нему, как к связному. И пусть он чувствует.
Встретила с поджатыми губами. Пусть убедится: недовольна! Сейчас упрекнет за опоздание…
— Вы уж извините… Конку ждал, — сказал Теодорович, целуя руку. — Вот принес… — Поставил рядом с девушкой большую коробку, перевязанную розовой лентой, на крышке витиеватые буквы: «Торт».
— Из филипповской кондитерской! Самый дорогой, — подчеркнул Иван и опять улыбнулся тепло-тепло. — Там попробуете.
Снял фуражку, провел платком по лбу. Волосы у него волнистые, бородка курчавая. А глаза… Как взглянула в них, так и позабыла, что собиралась упрекать.
— Я знала, что не подведете…
— Нам, вероятно, пора? — Теодорович взглянул на большие стенные часы, а по залу уже шел глашатай и звонил в колокольчик. — Это — вашему. Первый звонок. Пойдемте.
— Я одна… А вам бы лучше…
— Провожу до вагона. Не могу иначе…
«Настойчивый, — отметила