Легенда о ретивом сердце - Анатолий Загорный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Илейка проснулся от тупой боли — что-то гадкое и упругое метнулось, прыгнуло, зашуршало соломой. «Крыса», — понял Илейка. На лбу была небольшая ранка — след зубов, и кровь текла по лицу. Лег, закрылся руками, но услышал голос епискупа:
— Будь проклята обитель сия, кишащая мерзкими тварями! Они разгрызли мой лоб, в котором столько мудрой латыни! Проклятье ходящему над нами язычнику Василию киевскому. Тьфу, василиск, терзающий невинного агнца, разъедающий внутренности. Аминь!
Наутро дверь темницы отворилась как-то особенно широко. Позванивая ключами, длинноногий встал внизу, замер. Медленно просунулась в дверь фигура великого князя. Илейка сразу узнал его. За Владимиром вошли в темницу два угра со смоляными факелами в руках. Великий князь остановился на минуту и стал спускаться, осторожно ступая по скользким ступеням. Он был закутан в простое белое корзно, каким прикрывают от солнца доспехи, волосы держал стягивающий лоб золотой обруч, и подпоясан он был золотым поясом. Одною рукою великий князь придерживал полу корзна, другая покоилась на рукояти меча. Стража последовала за ним. Владимир подошел к спящему Рейнберну, грубо пнул его ногой. Епискуп поднялся, и тут Муромец, к своему удивлению, впервые с такой ясностью увидел, что нарисованный им образ вполне соответствует действительности: Рейнберн был высокий старик, обросший гривой седых волос, горбоносый, с мутными глазами. Некоторое время князь молчал, в упор разглядывая Рейнберна. Потом, видя какое жалкое состояние пришел тот, рассмеялся удовлетворенно:
— Что, духовный пастырь, не докричался до своего папы римского? Не услышит, поди! Только господь услышать может в этом порубе, да не тебя, чертова латинянина, крамольника и растлителя невинных душ!
Епискуп даже задрожал, стал заикаться — ему так редко представлялась возможность ругать князя в глаза:
— Не тебя ли вижу, князь тьмы, во образе, подходящем для тебя?! — перекрестился Рейнберн. — Или это ты, мерзостный еретик, продавший душу дьяволу и блудящий в доме Христа?
— Я, пастырь, — отвечал, смеясь, Владимир, — я — великий князь руссов!
— Князь тьмы! Отойди, сатана! — завопил Рейнберн. — Господи, прости меня грешного…
— Нет тебе прощения от бога! Думал ты подчинить нас твоему папе и польскому Болеславу? Сына моего в крамолу и непокорство вогнал, дружину подкупал, подстрекая изменить своему князю! Не пастырь ты духовный, а подлый прелагатай врагов православия и земли нашей! Сгинешь здесь, а света не увидишь, как забытая репа…
— Тьфу! — плюнул под ноги князю Рейнберн. — И что ты можешь хулить — сам хула господу в сутах сатаны! Ввергнет тебя господь в самое пекло, черти начнут тебя истязать, заставят жевать раскаленную кочергу и сковороду горячую лизать.
Рейнберн потянулся к лицу князя, но зацепился и упал.
— Совсем из ума выигрался, — бросил великий князь и подошел к Илейке, два угра стали у него за спиной бесчувственными идолами. Илейка даже зажмурился от яркого света.
— А вот и другой сильномогучий! — послышался ровный голос Владимира. — Вот он, которому я дважды прощал оскорбления священной особы великого князя. Он поносил меня последними словами, как иноверец. Что, Муромец, не сладко тебе здесь, в медвежьем логове? Просить милости станешь, крамольник?
— Не стану, — глухо сказал Илейка.
— И плаха тебе не страшна? — продолжал все тем же ровным голосом Владимир.
— Не страшна, — как эхо, отозвался Илейка.
— Ну, коли не страшна — останешься здесь до окончания дней твоих. Так-то, без пролития крови будет по-божьему. Эх, добрый молодец! Мог бы мне верным слугою быть. Храбрый ты витязь, слава о тебе идет по земле нашей и в других странах. Уж не епискуп ли колобрежский вверг тебя в обман и искушение? Отступись от крамолы своей, здравицу князю провозгласи! Получишь прощение наше и станешь большим воеводой. Воеводою быть — без меда не жить.
— Нет, князь, — сразу же отозвался Илейка, — бесконный и в Царе-городе пеш. Не по мне воеводство.
— Вот гордыня, дьявольский дух! Смирись и будешь прощен — хоть времена шатки, да власть крепка и будет крепчать до веку.
— Одного лишь прощения жду на краю могилы у земли моей, — твердо ответил Муромец.
— Помни, однако, — заключил Владимир, — уходят сивые времена, не просвященные истинной верой… Нет к ним возврата.
Великий князь оставил Илью, пошел к выходу. На секунду остановился перед Рейнберном, сказал:
— Кричи, проклинай, зови небо на помощь — никто не поможет тебе, подлый заговорщик! Плакал по тебе колокол в Гнезне! Когда ты подохнешь на цепи, как пес, я отправлю твои кости королю Болеславу. Это будет мой ответ римской церкви!
С этими словами великий князь покинул темницу. Снова потянулась бесконечная ночь без единой звездочки оглушаемая проклятиями епискупа. И опять не было времени, а была тьма — первозданная, непроницаемая Кошмары подступали все ближе — дикие, фантастические животные выползали из всех углов и неслышными шагами приближались к Илейке, скалили клыки. Откуда-то сверху спустился дракон — щетина на горбу дыбом, весь в коровьем помете. Он изгибался чешуйчатым телом, бил хвостом. Из пасти вырывалось пламя. Илейка, обливаясь холодным потом, теснее прижимался к стене, закрывая глаза, чтобы не видеть чудища, но не видеть его было нельзя. Оно ворочало хвостом, давило брюхом. Илейка задыхался и начинал бредить. Он заболел. Страдания его длились целую вечность, а потом наступила тишина, звон, и снова шныряли кругом крысы. Рейнберн говорил, что они слуги киевского князя. Вскоре Рейнберн умер. Не изменил себе до последней минуты, проклиная великого князя. Так и умер верный слуга римского папы, проповедник всепрощения и любви к ближнему. Последний раз звякнула цепь, и освободилась наконец душа епискупа. Длинноногий, завернув его в рогожу, вынес. Стало еще мрачнее, еще глуше в темнице. Надежда покинула Илейку. Тогда перестал думать, и сразу полегчало. Это было отупение, Илья погрузился в тяжелую дремоту. Он переставал существовать; кончался Илейка из Мурома, крестьянский сын, все медленнее его ретивое сердце.
…Прошло семь лет. За эти семь лет только однажды еще великий князь посетил темницу. Он пришел не один, с ним были еще двое богато одетых иностранцев, которые хотели посмотреть на Илиас Мурму — знаменитого рыцаря руссов. Это были варяги, которые помогли в прошлом Владимиру утвердиться на киевском столе. Опытными взглядами смотрели они на Илейку, кутаясь в белые шерстяные плащи и коротко переговариваясь с великим князем. Илейка закрывал лицо руками — его ослеплял свет слюдяного фонаря. Медленно таял на грубых сапогах викингов снег — значит, была зима. Один из них близко наклонился к Илейке, стал щупать мускулы. Одобрительно закивали головами и пошли прочь.
Вскоре после того Муромца посетила княгиня Анна, и снова стояли над ним молчаливые угры с факелами… Красота Анны увяла так, что Илейка едва признал ее. Исчезли с лица краски, оно осунулось, посерело. Только глаза смотрели по-прежнему печально. Темная одежда еще больше подчеркивала возраст и делала ее похожей на монахиню. Совсем тихой стала. Ночами подолгу просиживала в тереме у окна, слушая хоры лягушек на Лыбеди,
— Илиас! — позвала она, думая, что Муромец спит, и от звука ее голоса что-то недосягаемо-прекрасное шевельнулось в душе Илейки.
Он медленно приподнял голову, глаза их встретились. Она даже не предполагала, чтобы он мог так измениться. Думала увидеть того, кто однажды поразил ее воображение много лет тому назад у крыльца великокняжеских хором. Теперь это был совсем другой человек. Она звала свою молодость, а увидела его старость. Не знала, что сказать, и тоска была в ее широко раскрытых глазах. Пересилила себя, сказала, как истинная христианка:
— Спаси тебя господи, и пусть придет к тебе смирение перед тем, кто вечен.
Перекрестилась медленно, ушла… Теперь уже навсегда.
С этого дня пища Илейки заметно улучшилась: ему приносили мясо, овощи, хорошо выпеченный хлеб, а то и кус пирога. Но это не радовало Муромца — безнадежность по-прежнему смотрела на него пустыми глазницами, и он чувствовал, что с каждым днем начинает все больше походить на Рейнберна… Вдруг выкрикивал ругательства и никак не мог остановиться. Опять слетал к нему огнедышащий дракон и смеялись по углам страшные рыла, ощетинив короткую шерсть, готовились к прыжку. Тогда своды темницы сотрясались криком:
— Проклятье тебе, великий князь! Проклятье тебе боярство именитое!
Позор великого князя
— Илейка-а-а! Илья-а! Илья-а! — вот уже много времени не давал покоя чей-то голос. Он не уставал призывать Илью. И это раздражало Муромца, заставляло его ворочаться на соломе. Голос шел откуда-то сверху. — Илья-а-а! Ты слышишь? Отзовись!
«Чего не почудится», — думал Муромец. Но это не вызывало у него ни тени досады. Сколько раз он слышал эти голоса, они перекрывали лязг металла и поддерживали его в самые трудные минуты. И не такая ли трудная минута была теперь? Минута, растянувшаяся на года. День, превращенный в ночь, явь — в дикий, иссушающий мозг сон.