Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между «Искрой» и «Рабочим Делом» началась беспощадная полемика. «Искра» победила и стала руководящим органом всей партии, а «Рабочее Дело» зачахло, лишившись всякой материальной поддержки, и Н. Н. Лохов остался без всяких средств к существованию и без возможности вернуться в Россию. В России он кое-когда брал в руку кисть и, как дилетант, исключительно для себя, писал недурные картины. Теперь он вспомнил о своем зарытом таланте и занялся писанием копий с картин знаменитых художников в разных галереях. Копии его нравились публике и раскупались. Дело его постепенно расширялось и сам он им все больше и больше заинтересовывался. Подробнейшим образом, по архивным материалам, изучил он технику знаменитых мастеров эпохи Возрождения и достиг в своем деле такого совершенства, что копии его совершенно нельзя отличить от подлинников. В настоящее время он считается самым знаменитым в мире копиистом, и иностранцы, приезжающие во Флоренцию, посещают его мастерскую как одну из ее достопримечательностей.
Несколько лет тому назад я возобновил свое знакомство с Н. Н. Лоховым, когда он приезжал из Флоренции в Париж. От бывшего социал-демократа в нем не осталось и следа. Большевиков ненавидит и с некоторой гордостью вспоминает, что более четверти века тому назад уже был врагом Ленина. Весь свой пыл, который он тогда отдавал революции, теперь он отдал искусству, и беседовать с ним об искусстве эпохи Возрождения мне было чрезвычайно интересно. Но все-таки он не стал просто художником. Идеи, в которых воспитывалось наше поколение, а среди них — принесение пользы своему народу, как основная жизненная цель, — руководят им и до сих пор. Он продает свои знаменитые копии богатым американцам лишь в количестве, потребном для скромного существования со своей семьей. Большую часть своих копий он сохраняет с тем, чтобы со временем, когда большевиков сменит другая власть, перевезти их в Москву и пожертвовать городу для устройства музея.
В мае 1900 года я был приглашен орловской губернской земской управой заведующим статистическим бюро и отправился в Орел проводить в земском собрании проект организации оценочно-статистических работ. Помню, как перед отъездом из Пскова я сидел с Лениным на берегу живописной реки Псковы. Он приглашал меня сотрудничать в «Искре» и объяснял, как пользоваться шифром для переписки с ним. Ключом нашего шифра мы избрали «Ангел» Лермонтова. Насколько помню, этим шифром я воспользовался лишь один раз, послав корреспонденцию из Орла, а Ленина увидел лишь через много лет, да и то издали, когда он произносил отвратительно демагогическую речь с балкона особняка Кшесинской…
Глава 11
В русской глуши[4]
(Из воспоминаний земского статистика)
1 В путиВ 1898-м году, ранней весной, я выехал на статистическое исследование самой глухой части Псковской губернии. В течение лета нашему исследованию должны были подвергнуться два уезда, о дикости которых мы уже заранее наслышались. Заросшие лесом, обильно населенным медведями, Холмский и Торопецкий уезды находились в центре большого пространства с полным отсутствием железных дорог. До ближайшей станции железной дороги от Холма было сто, а от Торопца — двести верст. Данные, почерпнутые нами из списков новобранцев, свидетельствовали о почти полной неграмотности населения.
Ехать приходилось сначала по железной дороге до Старой Руссы, а затем до Холма сто верст на лошадях. Для нас, статистиков, привычных ко всяким расстояниям, такое путешествие не представлялось затруднительным, однако таких ста верст мне ни раньше, ни позже не приходилось делать.
Весенняя распутица была в полном разгаре. Дождь лил без перерыва. Мы колыхались в каком-то огромном, нелепого вида безрессорном тарантасе, поминутно ныряя в глубокие колеи, заполненные тяжелой, липкой грязью. Ехать возможно было только шагом, да и то приходилось опасаться, как бы клячи, везшие нас, не стали. Тяжело по грязи чавкали ноги лошадей, и как-то нервно и неровно, то очень гулко, то совсем замирая, звякал колокольчик. В первый час езды мы сделали всего пять верст. Следовательно, приходилось ехать двадцать часов, не считая остановок на почтовых станциях.
Раздражение на погоду, дорогу, ямщика, лошадей, на все окружающее овладело всем моим существом. Но человек так счастливо устроен, что не может длительно пребывать в бесплодной злобе и раздражении. Если эти чувства не могут вылиться наружу действиями или речами, то они быстро тухнут, сменяясь противоположными — равнодушием и апатией. Так было и со мной. Уже на десятой версте я окутался толстой броней равнодушия ко всему, а в частности и к собственной участи. И, когда, по приезде на почтовую станцию, смотритель заявил мне, что может дать лошадь не раньше, как через пять часов, я отнесся к этому вполне философски, не стал писать жалобы в жалобную книгу, как полагается в таких случаях, а мирно подошел к окну и, барабаня по стеклу пальцами, погрузился в созерцание петуха, который, скрывшись от дождя под нашим тарантасом, приглашал в это удобное место своих подруг веселым весенним криком.
Удивительное состояние души человека, едущего большое расстояние на лошадях. Ни в каких других случаях жизни ничего подобного не испытываешь. Когда садишься в экипаж, — в голове бродят обычные мысли, а если рядом сидит попутчик, то продолжаешь начатый с ним перед поездкой разговор. Но вот под ритмический стук колес и меланхолический звон колокольчика разговор затихает, переходя в редкое перекидывание словами, мысли тоже меняют направление, становясь то неясно-тягучими, то отрывочными. Чтобы перебить эту всегда неприятную неясность мыслей, начинаешь им давать искусственное направление: делаешь разного рода вычисления о том, какая часть пути осталась позади и какая часть его еще впереди, каково среднее расстояние между почтовыми станциями, или высчитываешь, сколько выиграл бы часов, если бы ехал не на лошадях, а по железной дороге… Но и подобными вычислениями нельзя надолго удержать бодрости клонящейся к упадку мысли, и наконец, она окончательно глохнет. Все душевные процессы как бы остановились, действуют только органы чувств, при посредстве которых воспринимаешь впечатления окружающего, а сознание лишь ненадолго фиксирует эти впечатления: «вот мужик сеет», — говоришь себе, — «вот баба за водой идет, вот лес, вот деревня, вот собака лает, ямщик машет кнутом…» И все это мчится мимо, не комбинируясь, не требуя обобщений… А колокольчик звенит, тарантас тарахтит… Дойдя до такого состояния, можно проехать бесчисленное количество верст, не чувствуя усталости. Но в эту поездку я все же был физически разбит от бесконечного колыхания по колдобинам и колеям.
Поздно вечером второго дня, т. е. пробыв в пути около 40 часов, мы наконец добрались до цели нашего путешествия. Перегон между последней станцией и Холмом казался особенно мучительным. Пока мы ехали по территории соседнего уезда, окружающая природа давала нам еще разнообразные впечатления: поля, перелески, выгоны с пасущимися стадами, деревни. Но, по мере приближения к границам Холмского уезда, пейзаж становился все однообразнее и диче, и наконец дорога, окаймленная с двух сторон стенами бесконечного леса, приобрела характер длинной монотонной просеки.
Мы ехали молча, в тупом полудремотном состоянии. Ямщик, молодой парень лет 19-ти, сидел на облучке и будто нехотя перебирал вожжи и чмокал губами на лошадей. Я курил папиросу. Ямщик обернулся ко мне и как-то робко спросил:
— А мне, барин, дозволите закурить, страсть курить охота?
— Пожалуйста, — ответил я и предложил ему папиросу.
Ямщик с наслаждением затянулся.
— Да, всякие господа бывают, — сказал он, как бы размышляя про себя, а затем, обернувшись ко мне, продолжал:
— А иной барин так ни за что и не дозволит ямщику курить. Вот намедни вез я земского нашего. Так с ним никак не закуришь, не позволяет. Ехали мы поздно вечером, вот примерно как с вами. Оглянулся я — вижу, барин мой покачивается и глаза закрыл. Спит, значит. А курить хочется, во!.. Ну, достал табачок, скрутил цигарку, засыпал; только спичку зажег, чтобы закурить, а он меня, земский-то, вдруг по шее как хватит, — проснулся, значит, — я так под облучок в ноги лошадям и свалился. Еще добро — кони остановились, а то как раз переехало бы меня тарантасом.
Рассказав мне эту историю вполне спокойным эпическим тоном, ямщик снова повернулся к лошадям, передернул вожжами, и, после небольшой паузы, весело покрутив головой, добавил: — Занятно!..
По голосу его было слышно, что он во весь рот улыбается…
В бурные дни освободительного движения 1905 года, когда порой казалось, что Россия ежедневно пробегает неизмеримые пространства на пути к прогрессу и к лучшему светлому будущему, я иногда вспоминал юного ямщика из Холмского уезда. «Занятно», слышался мне его веселый голос. И этот веселый голос наводил на тревожные мысли и тяжелые предчувствия.