Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отчество?
— Петров.
Моего собеседника прерывает его сосед:
— Какой те Петров, чего дурака валяешь. Богданов он, пиши — Богданов.
— Ну, Богданов так Богданов, — скромно соглашается опрашиваемый…
В Псковской губернии обыкновенно всех незаконных детей называли Богдановыми (Богом данные). Так как в результате нашей переписи крестьяне ожидали прирезки земли, как юридического акта, исходящего свыше на основании неведомого им закона, то на всякий случай незаконные сыновья старались себя вписать в наши карточки законными, а соседи, боясь их конкуренции, обязательно восстанавливали истину. Иногда на этой почве возникали бурные споры. Спорили о том, при каких обстоятельствах родился сорок лет тому назад стоявший передо мной бородатый мужик от матери-солдатки, — при жизни солдата или после его смерти. Если при жизни, то можно ли считать его законным и писать Петровым, или он должен числиться Богдановым, и т. п.
— Сколько лошадей? — прерываю я эти споры.
— Два меренка.
— Коров?
— Три.
— Телят?
— Одно.
О всех несозревших животных говорили в среднем роде: одно жеребенок, одно поросенок и т. п.
Когда доходила очередь до регистрации внеземледельческих промыслов, то неопытные статистики ставили вопрос в наиболее понятной форме: — Ну, а зимой чем занимаешься? — На такой вопрос следовал, однако, всегда один и тот же совершенно непристойный ответ, конфузивший статистика и вызывавший веселье и остроты в толпе.
Подворная перепись шла в общем гладко. Гораздо труднее было составить так называемый «поселенный бланк» с установлением качества земли и распределения ее на хозяйственные угодья.
Первым делом я требовал предъявления документов и плана. Деревенный старшина опрашиваемой деревни доставал из-за пазухи и осторожно разворачивал грязные платки, в которых хранились документы. К этим документам (планам, уставным грамотам и владейным записям) крестьяне относились с особым благоговением.
Однажды из платков мужики вынули карту Европейской России и предъявили мне.
— Это что же такое?
— А плант наш.
— Какой же это плант! Это плант всей России, а не вашей деревни.
Крестьяне долго спорили со мной, водя корявыми пальцами по карте Ильина и указывая, где проходят их межи.
Как попала карта России в поголовно неграмотную деревню и какой шутник подменил ею деревенский план — мне выяснить не удалось. Во всяком случае много лет лежала карта Ильина, завернутая в платки, за образами, и, вероятно, не раз эти неграмотные люди в спорах с неграмотными соседями доказывали свое право владения каким-нибудь лужком на основании очертаний Балтийского и Черного морей…
То обстоятельство, что, никогда не видав расположения их угодий, я ориентировался в распределении их по плану, очень импонировало крестьянам.
— Ишь ты, ему там все видно, — удивленно говорили они. Но тем не менее старались всячески меня надуть. Ведь в их представлении дело шло об «ревизии», и они считали, что чем меньше за ними будет числиться хорошей земли, тем больше им прирежут.
— Кака у нас земля, хверщ один.
— Скала, одно слово — скала…
— А вот в ржаном поле земля у вас совсем хорошая, мягкая, суглинистая (я видел их ржаное поле проездом, но делаю вид, будто вижу это на плане).
— Я говорил, что он все в планту видит, — уныло произносит один из мужиков.
— По планту-то сугниль показана, — не унимается другой, — а она как есть гнила. Засохнет — сохой не нять, а как размокнет — прямо глей один, др… туха…
Одновременно с нами почвоведы собирали образцы почв, и на основании объективного материала я мог делать поправки к сбивчивым показаниям крестьян. Гораздо хуже обстояло дело с лесами и сенокосами. Тут нужно было доводить их всевозможными словесными маневрами до полуистины, а истину получать уже путем субъективных догадок, основанных на долгом опыте.
— Ну, какой у вас покос в аржаном поле? Хороший?
— Хороший?.. — Остречек да облец (местное название трав из семейства осоковых), а где помочливее — осока. Вот какие у нас покосы. Не съестная трава. Коровы, те еще жуют, а лошади не принимают, ей-богу.
— Я ж видел, едучи к вам, этот покос. Травы там мягкие растут — все дятлева (клевер) да тимофейка.
— Оно, конечно, куль меж трава будет помякше, — соглашается только что божившийся мужик, — а вот вглыбь, как зайдешь в самый лог, так, право слово, — одна осока.
Долго торгуемся из-за каждого лужка, каждой пожни, спорим из-за укосов и т. д….
Задаю вопрос о лесе.
— Лес у вас есть?
— Какой у нас лес! — Прусняк да патебник, корзину и ту не сплетешь.
— А в плане у вас показано двадцать десятин леса.
— Где же тот лес, старики? — обращается разговаривающий со мной деревенский лидер к своим односельчанам, и в тоне его столько искреннего недоумения, что я даже начинаю сомневаться в существовании березовой рощи, которую видел собственными глазами возле самой деревни.
— Ту-уу, — отвечают мужики хором, — леса мы у себя и не видали.
— Нет, старики, нужно им правду говорить, — спохватывается какой-то хитрый мужичонка подхалимского вида. — Им в планту лес виден. Дозвольте сказать ваш благородию, точно, был тот лес в стариках, когда землю им нарезали, да свели его еще родители наши, нам не оставили.
— Но березовая роша возле деревни ведь ваша?
— Разве же это роща! Так, куль дороги деревца поостались, а дальше и не ступить — мхи да топь. Позапрошлый год корова зашла — утопла. Правда, старики?
— А как же, Федорова корова, рыжая. Вся провалилась, одни рога торчат. Вот осенью, как заморозки пойдут, приезжай-ка, боярин, к нам. В этот самый лес пойдем журавы (клюква) да глыжи (морошка) собирать. Этого добра много. Бабы полные корзины таскают. А за дровами мы к барину в его рощу ездим. Нужно правду говорить, старики, так-то…
Одни за другими проходят мимо меня васютинские, лапшинские, чижевские мужики. Одни как другие, одинаково крестятся, отвешивают поклоны, мнутся, когда их усаживают, заводят разговоры на тему о «ревизии», одинаково хитрят, приуменьшают размер своих владений, урожаев, укосов… И все время между мной и ими происходит глухая борьба. Я задаю им сбивающие их с толку вопросы, тоже хитрю и всячески добиваюсь правды. Я их мучаю и они меня мучают. В конце концов мои вопросы доводят их до полного обалдения, и уходят они от меня усталые, потные, но все же убежденные в том, что меня надули и что земли им прирежут вволю. И, чем больше мы колесим по уезду, чем чаще объявляем, что никакой прирезки они не получат, тем больше в них крепнет вера в «царскую милость».
Однажды, после произведенной мною переписи, богатый крестьянин-собственник вырубил и продал весь лес со своей пустоши. А когда соседний помещик спросил его, зачем он это сделал, ответил:
— Не слыхали разве, что ездят здесь люди от царя, переписывают. Значит и землю скоро делить будут. Что ж, думаю, лесу моему пропадать. Ведь на кровные денежки куплен. Ну и вырубил. Теперь пускай делят землю. Свое с нее выручил.
А то помню еще такой случай: во время переписи я услышал во дворе шум, крики и женский плач. Выглянув в окно, я увидел женщину, которая рвалась к двери, а мужики ее держали за руки и не впускали.
— В чем дело? — спросил я мужиков.
— Да так, ваше благородие, глупая баба. Ни к чему ей здесь быть. Только зря беспокоить хочет вашу милость.
Баба продолжала рваться и голосить, и я велел впустить ее. Она ворвалась вихрем и бух мне в ноги:
— До вашей милости, до вашей милости, — бормочет, а слезы так и льются ручьями.
Я с трудом поднял ее:
— Ну, что тебе надо? Говори.
— До вашей милости… Семь верст проперла, все боялась, что уедешь; тогда что бы я делать стала…
Снова рыдания прервали ее речь, а я смотрел на нее в полном недоумении. Наконец она немного успокоилась, утерла глаза фартуком и продолжала:
— Вдовая я, одна с мальчонком живу. А на него надел не записан, значит — безземельный. Вот нынче, как мужики наши сюда писаться-то собрались, и я с ними хотела пойти, чтобы мальчонка-то записать. А они меня не берут, бают — нет на мальчонка никаких правов. Изобьем, говорят, если за нами пойдешь… Ну, так я их вперед пропустила, а потом одна прибегла. Думала, что они уже отписались. А вот вышло, что поймали меня, да кабы ты в окошко не глянул, избили бы до смерти…
Я пытался объяснить бабе, что мы землю не раздаем, и ее мальчик никакой выгоды не получит от того, что я его запишу, но мои объяснения вызвали лишь новый поток слез. Она снова упала на колени и, цепляясь за мои ноги, голосила:
— Запиши мальчонку, будь милостив, запиши!..
Чтобы избавиться от бабьих слез и причитаний, я вынужден был взять перо и поводить им по бумаге.