Воспоминания петербургского старожила. Том 2 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все женщины, которым удалось проникнуть до барона Брамбеуса, нашли в нем человека, очаровавшего их с первого слова: своей чрезвычайной учтивостью, приветливостью, любезностью и терпением, с которым выслушивал их. Принимая в первый раз женщин, которые являлись, опираясь на его знаменитость, и приносили ему дань своего удивления и уважения, мог ли он своим тактом и вкусом не показать со своей стороны всю учтивость, весь ум свой? Мог ли он не отвечать на все любезные вещи, которые говорились ему? Отсюда-то вышло много ошибок! Те, которые отнимали драгоценное время, не понимали, что они похищают драгоценность. Казалось, напротив, что они доставляли полезное развлечение. Просившие только одних советов, воображали, что поступают чрезвычайно умеренно и скромно. Получившие работу, которую должно было потом совершенно переделывать, думали быть полезными! Отдававшие безусловно свою дружбу, считали себя великодушными, бескорыстными потому только, что не просили и не требовали ничего, кроме случаев доказать эту дружбу…
Развернув несколько книг «Библиотеки для чтения» 1842–1843 годов, переплетенных в шагрень с золотыми инкрустациями, я встретил несколько библиографических отчетов о романах Фан-Дима (именно, об ее «Александрине» в двух толстеньких маленьких книжечках в 32-ю долю листа), об ее «Голосе за родное», также в двух томиках в 12-ю долю листа, и, наконец, об ее «Двух призраках» в четырех изрядных томиках в 12-ю же долю листа[473]. Все эти три беллетристических произведения Фан-Дима были Сенковским расхвалены и превознесены с притворными возгласами, какими отличались всегда хвалебные статьи, писанные пером самого редактора. Конечно, опытный читатель, привыкший к чтению статей библиографического отчета смирдинского журнала, в это время, впрочем, уже издававшегося новым тогдашним книгопродавцем М. Д. Ольхиным, мог и здесь заметить брамбеусовское междустрочие и ядовито-злую усмешку, мастерски замаскированную любезностями, комплиментами и настойчивыми рекомендациями публике с гостинодворскими уверениями в достоинстве товара. Но ни об одной из книг Лизаветы Васильевны Сенковский не говорил с таким серьезным и действительно заслуженным уважением, как об ее поистине и доныне считающемся превосходным переводе творения Данте «Божественная комедия».
Само собою разумеется, что любезности редактора «Библиотеки для чтения» восхищали Лизавету Васильевну и заставляли ее превозносить их остроумного автора, возвеличивая его, как говорится, выше леса стоячего. Все это вместе с продолжительным и коротким знакомством как с Сенковским, так [и] с его доброю Аделью сильно сблизили с ними благодушную, но с тем вместе самолюбивую Лизавету Васильевну, которая затем с чувством отвращения читала критики некоторых других журналов и в особенности «Отечественных записок». Журнал этот в одной из своих книг 1843 года, когда перо критики держал твердою рукою бессмертный Белинский, отдав дань похвалы всему труду г-на Фан-Дима и признав особенною заслугою то, что Данте переведен не стихами, для чего требовался бы огромный поэтический талант, а безукоризненною плавною прозою, вдруг сказал: «Не понимаем только, к чему и для чего приложено к этому переводу какое-то введение с биографиею Данте какого-то г. Струкова, где без толку толкуется о двойственности природы человека, влекущей его то к небу, то к земле, об эпопее, как рассказанной драме, и тому подобных чудесах, доказывающих в сочинителе неумение мыслить и незнание того, о чем хочется ему резонерствовать»[474]. Это нападение, учиненное на «друга и соратника», было в особенности неприятно Лизавете Васильевне, объяснявшей такое нерасположение личными закулисными отношениями критика к Дмитрию Николаевичу.
– Вы знаете, – говорила она мне, – что Дмитрий Николаевич очень взыскателен и строг на службе как к самому себе, так [и] к другим, почему департаментские чиновники его не очень-то любят, и вот, я знаю это наверное (говоря это так утвердительно, она, конечно, стояла спиною к правде), что один какой-то помощник столоначальника из отделения Дмитрия Николаевича, досадуя на него за какой-то строгий выговор, однажды ему сделанный, вздумал, глупенький мальчик, написать этот вздор в журнал господина «Краевжского», как его называет Николай Иванович Греч за то, что господин Краевский вздумал нынче печатать «петербуржский», «оренбуржский» и пр. и пр., вводя букву ж везде без всякого толка. Ces critiques-là sont pitoyables! (Эти критики жалки.)
Точно так же почти в этом же роде и, кроме того, страшным невежеством их авторов Лизавета Васильевна объясняла статьи «Отечественных записок», «Москвитянина», «Литературной газеты» и некоторых других русских журналов, нелюбезно отзывавшихся о ее романах, между прочим, разбраненных наповал в № 2 «Отечественных записок» 1842 года[475].
Критика «Отечественных записок» была отчасти верна, отчасти пристрастна, потому что маленькие романы г-жи Кологривовой далеко были не лишены некоторых достоинств и вместе с тем отличались теми же самыми недостатками, какими отличались в то время чуть ли не все беллетристические сочинения, печатаемые в журналах. Из числа главных их недостатков была неестественность, отсутствие всякой реальности, которою так богатыми оказались удивившие всю Россию лишь дивные произведения бессмертного Гоголя. Достойно внимания, что в одной из тех же книг «Отечественных записок» того времени, в которых так разбранены были сочинения г-жи Кологривовой, напечатана была длинная повесть какой-то г-жи Закревской, «Ярмарка»[476], наполненная точь-в-точь теми же недостатками, за которые так строго наказываем был Фан-Дим в этом же самом журнале г-на Краевского. Это доказывает только справедливость, веками подтвержденную, евангельской истины, что в глазу ближнего мы соринку видим ясно, а в своем собственном и сучка древесного не замечаем. Другое дело похвалы Фан-Диму, расточенные в страшном изобилии Брамбеусом: они оправдываются вполне тою уродливою неестественностью, какою отличаются все собственные его повести, место действия которых будто происходит в действительно общественном быту и при участии каких-то невозможных, никогда нигде не существовавших светских людей, похожих на все, но только не на живых людей какого бы то ни было времени. Ни в одной из повестей покойного барона такое изуродование правды не дошло до такой степени, как в его повести, напечатанной в 1843 году под названием «Идеальная красавица»[477]. Пробежав эту повесть в кабинете г-жи Кологривовой среди чтения похвальных и порицательных статей об ее произведениях, я потом, когда она пришла ко мне, не мог не передать ей откровенно всех этих ощущений, доставленных мне чтением всего того, что отчасти указано было мне ее закладками страниц, отчасти что попалось в эту пору мне на глаза. Добрейшая Лизавета Васильевна, знакомая с литературами французскою, итальянскою, немецкою и английскою по подлинникам, а не в переводах, казалось бы, должна была, особенно вникая в английских романистов,