Литератор - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВОЕННЫЕ ГОДЫ
Письма с фронта
(В. Каверин — Л. Н. Тыняновой)
Я бы не стал печатать эти письма, если бы не одно обстоятельство, напомнившее мне известную мысль Ю. Тынянова о том, что «документы врут, как люди». Это мои письма жене из Ленинграда, где я в годы войны служил в ТАССе, из Полярного, где я работал как военкор «Известий» на Северном флоте, из Москвы, куда я иногда привозил статьи и рассказы (и где ставилась моя пьеса «Большие надежды»). Я писал часто, но из многих писем выбрал лишь оптимистические, вопреки опасности и сложности фронтовой обстановки.
21/VIII—41. Ленинград
Дорогая старушка, от тебя все нет писем, последнее от 23-го. У меня все по-старому. Слонимский писал жене, что нашел всех вас в порядке. Если правда — отлично. Ты, конечно, очень волнуешься. И напрасно. Я здоров, работаю, как всегда. Правда, тассовская работа не очень интересует меня, это работа скорее газетчика, чем писателя, но ничего не поделаешь. Друзья меня не забывают. Вот когда увидимся — не знаю! Я посылал Юрочке его однотомник — получил ли он?
Сегодня или завтра уезжают почти все друзья. Но многие и остаются здесь, на работе, в армии и т. д. Крепко тебя целую, твой В.
20/IX—41. Ленинград
Дорогая старушка, пишу тебе с неожиданной оказией — с Мишей Зощенко. Но что тебе писать, честное слово, не знаю. О том, что я жив и здоров, ты знаешь из моих телеграмм, которые я посылаю тебе через день. Можно даже сказать, что мне живется неплохо. Больше всего томит неизвестность — что предстоит? Но у меня по-прежнему хорошие надежды, и ты тоже должна надеяться и думать, что все будет прекрасно. В ТАССе работаю с очень милыми людьми, которые ко мне прекрасно относятся. На днях пошлю тебе мою карточку в форме. В «Известиях» я редко печатаюсь теперь — редакция, очевидно, почти не пользуется тассовским материалом. Я, родная, приехать сейчас не могу, и, извини меня, твоя просьба кажется немного смешной. Вот отгонят немцев — тогда может быть. У меня ничего нового, кроме того, что я теперь много работаю в ТАССе — каждый день пишу по статье. В квартире — пусто и холодно, но я редко ночую дома. Я советую тебе никуда не двигаться из Ярославля. Чему быть, того не миновать, а если ты уедешь, мы можем совсем потерять друг друга. Мои книжечки, как ни странно, выходят, а в Детиздате я даже выпускаю сборник. По ребятам и по тебе скучаю ужасно. Что делать? Котька[143], как живешь? Получил ли ты мою поздравительную телеграмму? Насчет литфондовского лагеря ты сделала очень хорошо, что оставила за собой возможность присоединиться. Думаю, что не придется. Но кто знает? В одном письме ты пишешь — «уже три дня от тебя не было известий». У меня от вас не было известий девятнадцать дней. Мы должны быть счастливы возможностью переписки. Миллионы людей месяцами не имеют известий от родных. Относятся ко мне прекрасно, я бодр и здоров. Что касается налетов, то в Ярославле все это кажется гораздо страшнее. Кроме того, сейчас стало куда спокойнее. Целую и обнимаю, твой В.
25/XI—41. Ленинград
Родная моя, ну вот теперь пришла моя очередь сходить с ума от беспокойства. Как вы поедете и куда? Я вчера дал молнию и жду не дождусь ответа. Где литфондовский лагерь? Как устроить Юрия? Очень раскаиваюсь, что сперва посоветовал тебе ехать, а потом отсоветовал. Надеюсь только, что ты сама получаешь известия оттуда (откуда?) и не очень посчиталась с моим советом. Бедняга ты моя, как ты, наверное, замучилась! Помогает ли тебе дочка? Я крепко надеюсь на нее, ведь она уже взрослый человек и такая разумница. Я стараюсь взять себя в руки и не очень расстраиваться. Но, милая моя, давай твердо держаться. Судя по твоим открыткам, ты очень преувеличиваешь опасности, которые будто бы мне грозят. Все это совсем не так, и я уверен, что тебя напугали какие-то глупые слухи. Как-то мой родной Котька? Скажи ему, что я помню, как красноармеец на бульваре сказал: «За такого сына вы можете гордиться».
Сегодня я нашел у тебя в комнате обезьянку. Помнишь наш амулет? Сидит на своем месте. Крепко тебя целую. Твой В.
Это очень небольшая часть из множества писем, которые я писал почти ежедневно жене. Я писал до тех пор, пока кольцо блокады не замкнулось и перестали принимать даже телеграммы-молнии. Связь с семьей была потеряна. Последнее, что я узнал (из последнего письма жены), было известие о том, что она с Тыняновыми уехала из Ярославля. Куда? Я не знал этого до тех пор, пока ряд счастливых обстоятельств не привел меня в Пермь, о чем я подробно рассказал в книге «Вечерний день».
Теперь пора признаться, что почти все, рассказанное мною в этих письмах, — или ложь, или действительность, приукрашенная до неузнаваемости. На самом деле Ленинград, как известно, ежедневно бомбили, а в августе начали обстреливать из дальнобойных орудий. Один снаряд угодил в окно квартиры моего соседа поэта Брауна, а в моей — вышиб стекла. Впрочем, я почти не бывал дома: ночевал (когда не был на фронте) у друзей или у брата. Я много работал и при первой возможности высылал жене заработанные деньги. В иных ненапечатанных письмах я советовал жене не пропускать мои статьи в «Известиях» — эта газета иногда печатала статьи, взятые из тассовских материалов. Когда переписка между нами стала невозможна в разгаре блокады, жена узнала о том, что я жив и здоров, из одной моей известинской статьи.
Я писал жене, что живу «неплохо». На самом деле я с осени голодал, как все ленинградцы, и к зиме сорок первого года потерял около двадцати килограммов — об этом я узнал, когда меня попросили взвеситься перед посадкой в самолет, доставивший меня на Большую Землю. После появления Г. К. Жукова обстановка в городе изменилась — стала чувствоваться твердая рука. Во всем, даже в мелочах, стало больше строгости и порядка. Однажды патруль задержал меня в городе. Ни мое удостоверение военного корреспондента, ни уверения в том, что я приехал с фронта, чтобы отвезти материал в ТАСС, не помогли, и меня отправили на гауптвахту. «Вы офицер и должны находиться на фронте!» — в ответ на мои возражения сказал комендант.
Я перестал бывать в своей квартире отчасти потому, что в больницу имени Софьи Перовской, находившуюся прямо напротив нашего дома, стали привозить раненых детей — немцы пристрелялись к трамвайным остановкам. Я не мог видеть их, окровавленных, умирающих, с перебитыми руками и ногами.
В Союзе писателей можно было получить блюдечко какой-нибудь каши и видеть, как старики переводчики, знаменитые и заслуженные люди, держали в дрожащих руках эти блюдечки и, не стесняясь, вылизывали их.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});