Земля обетованная - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И отправилась в буфетную, где Шая сидел с Мюллером.
— На кой мне эта выставка! — возразил Шая, когда она попросила его пойти с нею, — Мне и тут хорошо с паном Мюллером. Я море видел, чего там смотреть! Пруд, чуть побольше того, что я велел выкопать в моем имении. Кипман, я тебя когда-нибудь приглашу в мое поместье! — обратился он к сидевшему за стойкой старому другу.
— Ну как вам понравилась моя невестка? — спросил Бернард у Боровецкого.
— Как бы там ни было, она женщина незаурядная. Покупает картины, собирает коллекцию.
— Чтобы похваляться. Галерея эта, в ее представлении, возвышает ее над пошлой, темной толпой. Это делается не из потребности любоваться искусством, а просто из тщеславия.
— Повод тут не важен — каков бы он ни был, но ваши родичи собрали изрядное количество поистине ценных вещей.
— Ах, у моей невестки своя метода. Если ей картина понравилась, она долго ходит вокруг да около, расспрашивает знатоков насчет ее ценности и начинает упорно торговаться лишь тогда, когда уже уверена, что покупка будет выгодной.
— Вы придете в гостиницу? Сегодня должен был Куровский приехать.
— Приду, я не видел его уже месяца два.
— Прошу вас передать мои извинения вашим родственникам, но я должен сейчас уйти.
Боровецкий пожал руку Бернарду и незаметно удалился.
Когда он очутился на Пиотрковской, уже темнело, загорались фонари и лампы в витринах магазинов.
На воздухе он почувствовал себя лучше.
Он не ушел от Эндельманов сразу вслед за пани Ликерт, чтобы на это не обратили внимание и не возникли новые сплетни, а они уже изрядно потрепали имя Эммы.
У Эндельманов он томился от скуки — и общество ему было не интересно, и концерт, и новая картина. Потрясение, вызванное беседой с Эммой и ее последними словами, никак не проходило. Он сам не мог понять своего состояния, никогда еще не доводилось ему чувствовать себя столь глубоко оскорбленным.
«Она презирает меня и ненавидит!» — думал он, и ее презрение и ненависть все сильнее мучили его.
XII
У входа в дом Кароля поджидала женщина с четырьмя детьми, та самая, что хлопотала о возмещении за гибель мужа.
— Вельможный пан! Пришла я к вам с великой просьбой! — завопила она, бросаясь к его ногам.
— Чего вы хотите? — спросил он довольно резко.
— А я насчет того, что вы, вельможный пан, обещали, вы же сказали, фабрика мне заплатит за то, что машина разорвала моего мужа.
— А, это вы, Михалкова? — спросил он уже мягче, глядя на ее красные глаза, на исхудавшее иссиня-бледное лицо, изглоданное нуждой.
— Да, да, Михалкова, она самая, я же еще с жнива…
— Вам должны заплатить двести рублей. Надо пойти к пану Бауэру, он заплатит, ваше дело у него.
— Была я еще нынче у того немца, так он, треклятый, велел спустить меня с лестницы, да еще через лакея пригрозил, что в тюрьму посадит, если буду ему надоедать, у него, мол, нынче праздник. Чтоб ему не поздоровилось, дьяволу, за мое сиротство и маету!
— Приходите в понедельник в контору пана Бухольца, там вам выплатят. Еще денек потерпите.
— Так я ж терплю, вельможный пан, лето минуло, картошку выкопали, зима морозная прошла, вот уж весна наступает, а я все жду, вельможный пан. Беда мне с детьми, жрут, как звери жадные, а помощи никакой, у меня уже ни силушки, ни терпенья нету, ума не приложу, что делать. И ежели вы, вельможный пан и благодетель, нас не выручите, уж верное дело, пришла наша погибель.
Она начала тихо всхлипывать, умоляюще, с отчаянием заглядывая ему в глаза.
— Приходите в понедельник, как я вам сказал, — ответил Боровецкий; он вошел в сени и дал Матеушу рубль, чтобы он вынес той женщине.
— Так она еще тут? Я уже три раза отгонял ее, а она, точно сука, все под дверь возвращается и скулит со своими щенятами. Ничего не поделаешь, придется поколотить.
— Дашь ей деньги и чтобы пальцем не тронул, слышишь! — с досадой крикнул Кароль, направляясь в комнаты.
На оттоманке с трубкой в зубах лежал Макс, а рядом, в черном костюме, сидел Муррей, умильно уставясь на дно цилиндра, который держал в руке. Он явно был взволнован — челюсти двигались быстрей обычного, а горб подрагивал так часто, что сюртук на спине вздернулся чуть не до шеи.
Кароль, кивнув им, прошел в свою комнату. Там он привел в порядок бумаги на столе, поправил цветы в вазах, долго смотрел на фотографию Анки, затем распечатал конверт с письмом, но читать не стал, а отложил письмо и принялся ходить по комнате, время от времени поглядывая в окно.
Он чувствовал себя как человек, раненный в сердце, который никак не может понять, что с ним, и, шатаясь, инстинктивно пытается удержать равновесие, ухватиться за что-нибудь. Из памяти не шли оскорбительные слова Эммы.
Наконец Кароль присел возле окна — над городом гасли последние лучи дневного света. Мутные, серые сумерки заполняли комнату, навевая тоску и апатию, все сильнее овладевавшую его душой.
Зажечь лампу Кароль не разрешил, он сидел в темноте и вслушивался в затихающие уличные шумы.
Изредка доносились до него реплики Макса, зато все отчетливей слышался сдавленный, глухой голос англичанина.
— Чего вы хотите? И собака привыкает к своей будке. Знаете, когда я иду к Смолинским, на душе становится так тепло, так спокойно, мне у них так хорошо, свободно, радостно, что я со страхом думаю: а ведь скоро придется возвращаться к себе, в пустую, темную, холодную квартиру. До того надоела мне холостяцкая жизнь, что сегодня я окончательно решил…
— Сделать предложение? Который же это раз? — пробурчал Макс.
— Да, я сделаю предложение, и сразу после Пасхи — свадьба. В июне возьму отпуск, повезу жену в Англию, к своей родне. Ах, как она была нынче хороша в костеле! — воскликнул он.
— Кто же она, ваша избранница?
— Завтра узнаете.
— Немка, еврейка, полька? — с интересом выспрашивал Макс.
— Полька.
— Если она католичка, то не пойдет за вас, они, знаете, держатся за свою религию, как пьяный за столб.
— Это не помеха, признаюсь вам по секрету, что готов, как только стану женихом, перейти в католичество. Мне все равно, моя религия — любовь.
— А покамест — только жена.
— Да, только жену можно любить и уважать, только жены достойны преклонения.
— Immer langsam voran, langsam![36] Вы же еще не были женаты, сперва попробуйте.
Боровецкий прервал их беседу.
— Ты, Макс, придешь к Куровскому?
— Приду. А ты уже уходишь?
— Да. До свидания, Муррей!
— Я пойду с вами.
Англичанин поспешно одернул сюртук, простился, и они вышли вместе. На этом отрезке Пиотрковской, между рынком Гаера и Евангелической улицей, стояла тишина, тротуары были почти безлюдны. Низкие, одноэтажные дома глядели на улицу освещенными окнами, через которые было хорошо видно, что делается внутри.
Боровецкий молчал, Муррей же с любопытством заглядывал в окна, то и дело останавливаясь.
— Посмотрите, какая милая сценка! — воскликнул он у окна с прозрачной занавеской, сквозь которую была видна большая комната — вокруг стола, под висячей лампой, сидела семья.
Румяный папа с повязанной салфеткой наливал из суповой миски суп в тарелки детям, которые жадными глазенками следили за движениями отца.
Мать, дебелая немка в голубом фартуке со свежим, улыбающимся лицом, заботливо ставила тарелки перед старой седой женщиной и стариком, который выбивал трубку над пепельницей и что-то громко говорил.
— Наверно, им очень хорошо! — тихо произнес Муррей, завистливо глядя на эту обычную семейную сцену.
— Да, им там тепло, у них хороший аппетит и есть обед на столе, — с досадой отозвался Кароль, резко ускоряя шаг; англичанин, не поспевая, брел позади и всматривался во все светящиеся окна. Он глубоко страдал от тоски по семье и любви.
Боровецкий оказался в потоке рабочих, шедших с боковых улиц и заполнивших тротуары Пиотрковской, и дал ему себя увлечь, не думая, куда идет.
На встречу с Куровским было еще рано идти, в кабак Кароля не тянуло, а из дому выгнала тоска, и он брел по улице, не зная, чем занять эти несколько часов.
Он свернул на улицу Бенедикта, затем на Спацеровую — там было тише и темнее. Пошел по бульвару, вернулся, и так несколько раз. Ходил просто для того, чтобы утомиться, чтобы физической усталостью приглушить странный голос, похожий на голос совести, который звучал в его душе и все сильнее мучил, переходя в еще неосознанную, смутную жалость к Эмме.
Кароль начинал заново размышлять над их отношениями, так грубо, жестоко прерванными, отношениями, от которых она теперь отреклась с презрением и ненавистью.
Он не был неопытным юнцом, не был ни сентиментален, ни чрезмерно чувствителен к чужим бедам, и все же его терзало сознание, что он причинил Эмме много зла.