Что я видел. Эссе и памфлеты - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О боже мой! Да ровным счетом ничего. Это был несчастный дурачок, хорошо воспитанный, с прекрасными манерами, спокойный, но слабоумный. Когда он прибыл сюда, я поместил его сначала в этот большой зал, в больничное отделение, чтобы у него было достаточно пространства. Он вызвал меня и сказал: «Месье, мое дело достаточно серьезное? – Я что-то смущенно пробормотал. – Как вы думаете, я смогу выйти отсюда сегодня вечером? – О, нет! – В таком случае, завтра? – Ни завтра, ни послезавтра. – Правда? Так, вы полагаете, меня продержат здесь неделю? – Возможно, больше. – Больше недели! Определенно, мое дело серьезно! Вы полагаете, оно серьезное?» Он ходил взад-вперед, постоянно повторяя этот вопрос, на который я никогда не давал ответа. Впрочем, семья не оставила его. Герцогиня, его мать, и княгиня, его жена, каждый день приходили сюда. Княгиня, очень хорошенькая маленькая женщина, просила позволения разделить с ним заключение. Я убедил ее, что это невозможно. В конце концов, что представляло собой его дело? Подлог, без всякого мотива. Это была глупость, ничего больше. Судьи приговорили его, потому что он был князем. Если бы он был сыном богатого торговца, его бы оправдали. После того как его осудили на три года тюрьмы, он какое-то время оставался здесь, а потом его перевели в платную больницу, где для него сняли целый павильон. Скоро уже год, как он там13. Его там продержат еще шесть месяцев, а потом помилуют. Его титул повредил ему во время процесса, но сослужил хорошую службу в тюрьме.
Когда мы проходили через двор, мой проводник остановился и показал мне низкую дверь примерно четырех с половиной футов высотой, с огромной замочной скважиной и засовом, почти такую же, как в камере Лувеля. Это была дверь в камеру Марии-Антуанетты, единственная в тюрьме, которую оставили такой, какая она была. Людовик XVIII превратил ее в часовню. Я с грустным умилением смотрел на эту дверь. Именно через нее прошла королева, направляясь в революционный трибунал, из нее она вышла, когда шла на эшафот14. Эта дверь больше не открывалась. С 1814 года она была замурована.
Я сказал, что ее оставили такой, какой она была. Я ошибся. Ее закрасили отвратительной светло-желтой краской. Но это не в счет. Есть ли такое кровавое воспоминание, которое не замазали бы желтым или розовым?
Мгновение спустя я оказался в часовне. Если бы там можно было увидеть голые стены и пол, решетки на окнах, брезентовую складную кровать королевы и походную кровать тюремщика, старинную ширму, отделявшую их друг от друга, все это вызывало бы глубокое волнение и производило бы невыразимое впечатление. Но там был маленький деревянный алтарь, недостойный даже деревенской церкви, стены, выкрашенные краской (желтой, разумеется), темные витражи, пол с возвышением и две-три омерзительные картины на стенах, на которых дурной стиль империи соперничает с дурным вкусом реставрации. Вход в камеру заменили на арку, пробитую в стене. Сводчатый проход, по которому королева шла в трибунал, был заделан. Вандализм, совершенный из уважения, еще более возмутителен, чем вандализм, учиненный из ненависти, потому что он не что иное, как глупость.
Там не осталось больше ничего из того, что было перед глазами королевы, кроме небольшого участка каменных плит, которые пол, к счастью, не покрывал целиком. Это были старинные каменные плиты, окаймленные кирпичом.
Соломенный стул, стоящий на возвышении, отмечал место, на котором находилась кровать королевы.
Выйдя из этого благоговейно оскверненного тупым почитанием места, я оказался в располагавшемся рядом большом зале, служившим во времена Террора15 тюрьмой для священников и превращенном затем в часовню Консьержери. Она, как и часовня-камера королевы, являет образец пошлости и уродства. Прямо над этим залом проходили раньше заседания революционного трибунала.
По мере того как я проникал в глубины этого старинного здания, я замечал там и сям просматривавшиеся сквозь отдушины огромные погреба, таинственные пустые залы с зарешеченными окнами, выходившими на реку, наводящие страх чердачные помещения, мрачные проходы. Эти крипты изобиловали паутиной, покрытыми мхом камнями, мертвенно-бледным светом, какими-то призрачными и искаженными предметами. Я спрашивал месье Лебеля:
– Что это такое?
– Этим больше не пользуются, – отвечал он.
– А для чего оно служило прежде?
Мы вновь прошли через мужской двор. Месье Лебель указал мне на лестницу рядом с отхожим местом. Именно здесь на перилах несколько дней назад повесился сосланный на галеры убийца по имени Савуа.
– Присяжные ошиблись, – сказал этот человек. – Меня следовало приговорить к смерти. Я это улажу.
И он уладил, повесившись. Он был поручен особому вниманию одного заключенного, на которого возложили обязанности тюремщика, чтобы тот наблюдал за Савуа, и которого затем месье Лебель разжаловал.
Пока директор Консьержери сообщал мне эти подробности, к нам подошел довольно хорошо одетый заключенный. Похоже, он хотел, чтобы с ним поговорили. Я задал ему несколько вопросов. Это был гасконец, который прежде был басонщиком16, затем помощником палача в Париже и, наконец, конюхом в королевских конюшнях.
– Месье, – сказал он мне, – пожалуйста, попросите господина директора, чтобы меня не заставляли носить тюремную одежду и оставили мне мой фенеан.
Это слово, которое следует произносить феньан, на новом арго означает пальто. Его пальто действительно было довольно чистым. Я добился, чтобы его ему оставили. И заставил узника разговориться.
Он весьма лестно отозвался о месье Сансоне, палаче и его бывшем начальнике17. Месье Сансон жил на улице Маре-дю-Тампль, в уединенном доме, ставни которого были всегда закрыты. К нему нередко приходили с визитами. Часто его навещали англичане. Посетителей провожали в красивую гостиную на первом этаже, обставленную мебелью из красного дерева. В центре стоял великолепный рояль, обычно открытый и с приготовленными нотами. Вскоре приходил месье Сансон и предлагал посетителям сесть. Говорили о том о сем. Обычно англичане просили показать им гильотину. Месье Сансон удовлетворял это желание, вероятно, получив некоторое вознаграждение18, и вел леди и джентльменов на соседнюю улицу (Альбуи, я полагаю19), к плотнику. Там стоял закрытый сарай, в котором всегда была наготове гильотина. Иностранцы выстраивались вокруг, и им показывали ее в работе, гильотинируя охапки сена.
Однажды к Сансону пришла посмотреть гильотину английская семья, состоящая из отца, матери и трех прекрасных белокурых румяных девочек. Сансон отвел их к плотнику. По просьбе девочек нож опускался и поднимался несколько раз. Однако одна из них, самая младшая и самая хорошенькая, была не удовлетворена. Она попросила палача объяснить ей в мельчайших деталях, что представляет собой туалет приговоренного к смерти. Но и этого ей было недостаточно. Наконец она смущенно обратилась к палачу:
– Месье Сансон?
– Мадемуазель?
– Что происходит, когда человек оказывается на эшафоте? Как его привязывают?
Палач объяснил ей эту ужасную вещь.
– Мы называем это сажать в печь, – сказал он.
– Я хочу, чтобы вы посадили в печь меня.
Палач вздрогнул и стал возражать. Девочка настаивала.
– Я хочу иметь возможность сказать, что была привязана к гильотине.
Сансон обратился к отцу и к матери. Те ответили:
– Раз она хочет, сделайте это.
Ему пришлось уступить. Палач усадил молодую мисс, связал ей бечевкой ноги и стянул руки за спиной веревкой. Затем пристегнул ее кожаным поясом к откидной доске. На этом он хотел остановиться.
– Нет-нет, это еще не все, – сказала она.
Тогда Сансон опустил доску, поместил голову девушки в ужасное круглое окошко и опустил верхнюю его часть. Только тогда она была удовлетворена.
Позднее, рассказывая об этом, Сансон говорил:
– Был момент, когда она чуть не сказала мне: «Это еще не все. Опустите нож».
Почти все английские посетители просили показать нож, которым был обезглавлен Людовик XVI. Однако он был продан как металлолом, как любой другой, отслужив свой срок. Англичане не могут в это поверить и просят Сансона продать им его. Если бы Сансон хотел заработать на этом, то мог бы продать столько же ножей Людовика XVI, сколько было продано тростей Вольтера20.
От рассказов о Сансоне этот человек, бывший прежде конюхом в Тюильри, хотел перейти к рассказам о короле. Он слышал беседы короля с послами и тому подобное. Я избавил его от этого. Его политические откровения показались мне в высшей степени витиеватыми, напоминая о его гасконском происхождении и профессии басонщика.
До 1826 года в Консьержери не было другого входа и выхода, кроме того, что вел во двор Дворца правосудия. Именно через него осужденные шли на смерть. В 1826 году между двух круглых башен на набережной проделали еще одну дверь. На первом этаже каждой из этих башен также была комната без окон. Две причудливые арки без дуг и равносторонних треугольников в основании, даже сейчас поражающие крайним убожеством, были проделаны в этих великолепных стенах каменщиком по имени Пейр, который стал архитектором Дворца правосудия, изуродовав, обесчестив и обезобразив его. Через эти комнаты можно было попасть в два прекрасных круглых зала со стенами, украшенными стрельчатыми арками, вызывающими восхищение чистотой линий, которые опирались на изысканные консоли. Как странно, что эти очаровательные чудеса архитектуры и скульптуры, которым никогда не суждено было увидеть дневной свет, были созданы для мрака и ужаса.