Что я видел. Эссе и памфлеты - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С одной стороны клоака, с другой – культура.
Вы заходите в камеру и находите там ребенка, стоящего перед верстаком, освещенным окном с матовыми стеклами и открывающейся форточкой. Ребенок носит одежду из грубой шерстяной ткани серого цвета, опрятную и строгую. Он прерывает свою работу, чтобы поприветствовать вас. Вы принимаетесь его расспрашивать, и он мягко отвечает вам с серьезным видом. Одни делают замки – по двенадцать штук в день; другие – фигурки для мебели и т. д. и т. п. Здесь столько же профессий, сколько мастерских, и столько же мастерских, сколько коридоров. Кроме того, ребенок умеет читать и писать. В его тюрьме есть учителя как для ума, так и для тела.
Не надо, однако, думать, что из-за подобной мягкости эта тюрьма становится менее эффективным наказанием. Нет, это весьма печальное место. Все заключенные выглядят достаточно наказанными.
Хотя многое здесь еще дает достаточно поводов для критики, начиная с режима одиночного заключения (он, несомненно, требует усовершенствований), условия содержания узников в одиночных камерах, даже при нынешнем состоянии дел, намного лучше, чем в общих.
Заключенный, лишенный любого другого вида деятельности, кроме работы, начинает проявлять интерес к тому, чем он вынужден заниматься. Так ребенок, которому надоело играть, становится страстным тружеником. Когда работы не слишком много, она утомляет, большое количество ее заставляет забыть о скуке.
Человек, лишенный свободы, в конце концов находит удовольствие в самом неблагодарном труде, так же как, привыкнув к темноте, глаза начинают видеть в лишенном света погребе.
Недавно (5 апреля) во время моего визита в тюрьму приговоренных к смерти2 я спросил у сопровождавшего меня директора:
– У вас есть сейчас осужденные на казнь?
– Да, месье, некий Марки. Он пытался ограбить и зарезать девицу Террис.
– Я хотел бы поговорить с этим человеком.
– Месье, – сказал директор, – я здесь, чтобы служить вам, но я не могу отвести вас к заключенному.
– Почему?
– Полицейские правила запрещают нам впустить кого бы то ни было в камеру приговоренного к смерти.
– Господин директор тюрьмы, я не знаю, что предписывают полицейские правила, но я знаю, что гласит закон. А он отдает тюрьмы под наблюдение палатам и министрам, и особенно пэрам Франции, которые могут быть призваны оценить их состояние. Представитель законодательной власти должен вмешаться и исправить любое злоупотребление везде, где оно может быть обнаружено. В камере приговоренного к смерти может происходить что-то нехорошее. А значит, мой долг войти, а ваш – впустить меня туда.
Директору ничего не оставалось, как проводить меня к заключенному.
Мы прошли по небольшому окруженному галереей и украшенному несколькими цветками двору. Это было специальное место, отведенное для прогулок приговоренных к смерти. Вокруг находились четыре высоких строения. В центре одного крыла галереи была большая окованная железом дверь. Тюремщик открыл ее, и мы оказались в темной облицованной каменными плитами прихожей. Я увидел три тяжелые дубовые двери, также окованные железом с проделанными в них окошечками, забранными решетками. Одна находилась прямо передо мной, другая справа, а третья слева. Они вели в камеры, предназначенные для осужденных на смерть. Там они должны были ожидать своей участи после подачи кассационной жалобы и прошения о помиловании. Обычно это означало отсрочку на два месяца. По словам директора, еще ни разу не случалось, чтобы две эти камеры были заняты одновременно.
Меня провели в среднюю дверь. Именно в этой камере обитал узник.
Я вошел.
При моем появлении находившийся внутри мужчина вскочил и остался стоять в глубине комнаты. Прежде всего я увидел именно его. Тусклый свет, падавший из широкого окна, расположенного высоко над его головой, освещал узника сзади. Голова и плечи его были обнажены. Он был одет в мягкие тапочки, коричневые шерстяные штаны и рубаху из грубого серого полотна, рукава которой были завязаны спереди. Сквозь это полотно можно было различить его руки, держащие набитую трубку. Он собирался зажечь ее, когда открылась дверь. Это и был осужденный.
Сквозь окно можно было разглядеть только краешек дождливого неба.
На мгновение воцарилось молчание. Нахлынувшие на меня эмоции мешали заговорить.
Передо мной был молодой человек, очевидно, не старше двадцати двух – двадцати трех лет. Его каштановые, вьющиеся от природы волосы были коротко подстрижены, борода небрита. У него были большие красивые глаза, но неприятный взгляд, расплющенный нос, выступающие виски, широкие кости за ушами, что является дурным знаком, низкий лоб, уродливый рот и слева внизу на щеке та особая припухлость, которую вызывает тревога. Он был бледен. Вся его фигура выдавала смятение. Однако при нашем появлении заключенный попытался улыбнуться. Он стоял рядом с убогой неприбранной кроватью, на которой, очевидно, лежал мгновение назад. Справа от узника стояли соломенный стул и небольшой деревянный стол желтого цвета со столешницей, расписанной под серый мрамор. На нем были блестящие миски с отварными овощами, немного мяса, кусок хлеба и открытый кожаный кисет с табаком.
Здесь не было той ужасной атмосферы, как в одиночных камерах приговоренных к смерти в Консьержери. Это была довольно светлая, достаточно чистая комната, выкрашенная в желтый цвет, со столом, стулом, кроватью, изразцовой печью, расположенной слева от нас, прибитой в углу напротив окна полкой со старыми ремешками и черепками. В другом углу стоял квадратный стул, заменивший отвратительный чан, использовавшийся в камерах прежде. Все это было чистым, или почти чистым, прибранным, проветренным, выметенным и содержало в себе что-то буржуазное, лишающее вещи как их уродства, так и красоты. Забранное двойной решеткой окно было открыто. Две цепи, поддерживающие раму, висели над головой заключенного. Рядом с печкой стояли два человека: солдат, вооруженный только саблей, и охранник. С осужденными всегда находятся два человека, не покидающие его ни днем ни ночью, которых сменяют каждые три часа.
В первый момент я не смог оценить всю эту картину в целом. Заключенный полностью завладел моим вниманием.
Месье Пайар де Вильнев, директор, сопровождал меня. Он первым нарушил молчание.
– Марки, – обратился он к заключенному, указывая на меня, – месье здесь в ваших интересах.
– Месье, – в свою очередь заговорил я, – если у вас есть какие-нибудь жалобы, я здесь, чтобы выслушать их.
Узник склонил голову и грустно улыбнулся.
– Мне не на что жаловаться, месье. Со мной хорошо обращаются. Эти господа (он указал на двух стражников) очень добры и охотно беседуют со мной. Господин директор навещает меня время от времени.
– Как вас кормят?
– Очень хорошо. Мне дают двойную порцию.
Помолчав, он добавил:
– Мы имеем право на двойную порцию. И еще мне дают белый хлеб.
Я посмотрел на кусок хлеба, который был действительно очень белым.
Он вновь заговорил:
– Тюремный хлеб – единственное, к чему я не смог привыкнуть. В Сент-Пелажи, где я находился в предварительном заключении, мы создали общество, чтобы нас содержали отдельно от других и чтобы нам давали белый хлеб3.
Я спросил:
– В Сент-Пелажи вам было лучше, чем здесь?
– Мне было хорошо в Сент-Пелажи, и мне хорошо здесь.
Я продолжил:
– Вы говорите, что не хотели, чтобы вас смешивали с другими. Что вы подразумеваете под этим словом – другие?
– Это, – ответил он, – множество обычных людей, которые были там.
Заключенный был сыном привратника с улицы Шабанэ.
– У вас хорошая кровать?
Директор приподнял покрывала и сказал:
– Посмотрите, месье, сетка, два матраса и два одеяла.
– И две подушки, – добавил Марки.
– Вы хорошо спите?
Он без колебаний ответил:
– Очень хорошо.
На кровати лежала открытая книга.
– Вы читаете?
– Да, месье.
Я взял книгу. Это был «Краткий курс географии и истории», изданный в прошлом веке. Переплет и первые страницы отсутствовали. Книга была открыта на месте, посвященном озеру Констанс.
– Месье, – сказал мне директор, – это я одолжил ему эту книгу.
Я обернулся к Марки:
– Эта книга вам интересна?
– Да, месье, – ответил он. – Господин директор дал мне также книгу о путешествиях Лаперуза и капитана Кука. Мне нравятся приключения наших великих мореплавателей. Я уже читал их, но охотно перечитал снова и перечитаю еще через год или два.
Он сказал перечитаю, а не перечитал бы. Впрочем, бедный молодой человек был хорошим рассказчиком, и слушать его было довольно приятно. Наши великие мореплаватели – его собственные слова. Но стиль его речи был каким-то газетным. Во время всего оставшегося разговора я ощущал эту неестественность. Смерть стирает все, кроме притворства. Доброта и злоба исчезают, доброжелательный человек становится желчным, жесткий – мягким, но неестественный человек остается неестественным. Странно, что смерть затрагивает вас, но не придает естественности.