Очерки японской литературы - Николай Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе применение приема переклички имеет в виду уже все произведение в целом. На этот раз перекличка идет уже между первым и третьим разделами, в ближайшем смысле — между «вступлением» первого раздела и всем третьим.
Связь между этими двумя частями ясна уже чисто тематически. Вступление говорит о непрочности, греховности и загадочности бытия, о том же с новой силой говорит и заключение. Соответственно этому почти все мысли и даже образы вступления находят свои прямые отклики в заключении. Это ясно при самом поверхностном чтении «Записок». Но перекличка эта заходит здесь так далеко, что выражается даже в непосредственно зависящих друг от друга оборотах: «Не ведаем мы...» — двукратно заявляет в заключительном своем абзаце вступление.
«И на это в душе нет ответа...» — пессимистически констатирует в последнем абзаце заключение.
На двух концах, вступительном и завершительном, произведения — полный параллелизм мыслей, образов и даже оборотов. Все произведение в строгих рамках. Его архитектоника зы держа па до конца, все элементы строго связаны друг с другом. Таковы — «Записки» Тёмэя.
Но и этого мало. Та же китайско-японская поэтика знает и еще один прием объединения всех элементов произведения в одно неразрывное целое. Прием этот технически именуется «гарю-тэнсэй», что значит буквально: «поставить зрачок дракону в глаз». Такое образное наименование имеет в виду тот случай, когда автор, заканчивая свое произведение (или его часть, или даже абзац), бросает последний, но уже все освещающий луч на построенное здание. Высказывается последняя яркая мысль, дается последний отчетливый образ, говорится последнее выразительное слово,— и это должно заставить все, бывшее до сих лор неясным и туманным, сразу ярко заблестеть.
Если попробовать насильственно подогнать этот прием к какому-нибудь понятию европейской поэтики, то, по всей вероятности, мы будем иметь здесь тот случай так называемой «регрессивной развязки», когда в этой последней не только содержится часть элементов экспозиции, но эта часть имеет для полноты и ясности экспозиции решающее значение; вместе с тем она имеет такое же значение и для всего произведения в целом.
Томэй применяет этот прием «заключительного блика» необычайно искусным образом. Его заключение — третий раздел ставит, так сказать, точку над "і": та непрочность, греховность и загадочность бытия, которая во вступлении была высказана, но не формулирована с достаточной полнотой и обстоятельностью, здесь, во-первых, показана в формулировке на самом убедительном материале — даже на жизни отшельника; во-вторых — высказана совершенно отчетливо. В этих целях — именно отчетливости и убедительности — последний раздел, как и подобает «заключительному блику», чрезвычайно сжат и короток, но вместе с тем необычайно выразителен.
Все вышеизложенное стремится показать, что «Записки» Тёмэя никоим образом не могут быть названы каким- то сколком с «Хэйкэ моногатари» или с «Гэмнэй сэйсуйки». «Записки» имеют свой собственный замысел, продуманный и осуществленный в строгой последовательности. Автор имеет свою определенную тему, пользуется наилучшим образом выбранной фабулой, знает, как расположить ее в форме сюжета, и определяет, как будет этот сюжет строить. Ни одна часть его произведения не может быть извлечена без того, чтобы тем не нарушалась архитектоника композиции, находящаяся в соответствии с основной композиционной манерой, установленной китайско-японской поэтикой.
Поэтому и те «исторические» части, на которых строит свое заключение профессор Фудзиока, не могут выпасть из «Записок». Не могут потому, что они играют не фабулистическую, но чисто сюжетную роль. Тёмэй вставляет их вовсе не для рассказа, но в целях развертывания своего сюжета. Без них не могло бы получиться заключения первого раздела, без них нельзя бы было перейти ко второму разделу, который рисует жизнь отшельника именно в противовес показанной жизни в миру, без них были бы не обоснованы в полной мере и «заключительные блики» последнего раздела. Фудзиока не учел сюжетного значения этих мест «Записок», и в этом причина недостаточной убедительности его утверждения в подложности произведения Тёмэя и его зависимости от «Хэйкэ моногатари».
С другой стороны, произведенный анализ может бросить некоторый луч света и на вопрос о жанре «Записок». Ясно одно: построение произведения по такому точному схематическому плану — окори, хари и мусуби, с таким точным внутренним членением и каждой отдельной части не может быть свойственно чистой форме дзуйхицу. Сущность дзуй- хицу как раз в отсутствии такой архитектоники; композиционный уклад дзуйхицу основан на совершенно других принципах. Так, по крайней мере, явствует из рассмотрения классических дзуйхицу — «Макурано соси» и «Цурэд- зурэгуса». Поэтому — одно из двух: или «Записки» Тёмэя — не дзуйхицу, либо же этот последний термин нужно переоценить, вкладывая в него уже несколько иное, чем просто «наброски», «отрывочные заметки», и притом более широкое содержание. Но для того, чтобы это сделать, нужно установить сначала точным образом, что такое собой представляет жанр классических дзуйхицу. Для определения же специального жанра «Записок» необходимо нс только исходить из сравнения их с произведениями Сэй Сёнагон и Кэнкохоси, но и идти в том направлении, на которое нам указывает архитектоника «Записок»,— к тем произведениям китайской литературы, которые строятся как правило по такой композиционной схеме: окори, хари, мусуби,— откуда этот канон и пошел.
Сомнения Игараси совершенно правильны; «Записки» Тёмэя никак не могут считаться за дзуйхицу в обычном смысле этого слова. Игараси прав: «Записки» — своего рода рассуждение, «ромбун». И только необходимо это неопределенное с жанровой точки зрения понятие «ромбун» сделать более точным и ясным.
1923
[1] Игараси. Синкокубунгакуси, Токио, 1913, с. 82.
[2] Подмеченный, в сущности, очень многими, только недостаточно отмечаемый ими. Ср., например: Xага. Кокубунгаку-сигайон. с. 284
ЖАНР «ГУНКИ» И «ПОВЕСТЬ О ТАИРА»
I
Основным повествовательным жанром для Хэйанской эпохи были моногатари. Эти моногатари развивались, по- видимому, по двум основным линиям: произведения с бытовым уклоном («Исэ» , «Ямато» , «Гэндзи») и произведения полусказочного, авантюрного типа («Такэтори» , «Уцубо»). Повести первого рода преследовали отчасти и особые эстетические цели: «проявить монопо аварэ, — «чары вещей», — то есть показать все изображенное в его эстетическом содержании; повести второго рода носили иногда пародический, иногда сентиментально-дидактический характер. Первые пришли к формам явного реализма («Гэндзи»), вторые — к формам почти сентиментализма («Уцубо»), Эти повествовательные жанры, объединенные общим названием «моногатари» — «повесть», были яркими представителями той общественной среды, из которой шли их авторы, для которой они предназначались. Эта среда была хэйанская аристократия, старинная родовая знать, и притом не столько во всем своем объеме, сколько в лице придворных кругов: большинство моногатари имели распространение главным образом в этих очень немногочисленных, в сущности, сферах.
С переходом к эпохе Камакура положение сильно изменилось. Социально-политический переворот, произведенный воинским сословием, самым значительным образом отозвался и на судьбах литературы, поставив ее на совершенно иные рельсы. Прежде всего совершенно изменился круг читателей; литературные произведения стали создаваться для творцов повой жизни, новых государственных форм и новой культуры: самураев. Читатель стал принадлежать к иной социальной среде с совершепно особым укладом мировоззрения. Значительно расширились и границы этого круга: они стали включать в себя небывалую еще в Японии читательскую массу. Литература пе только стала читаться новыми людьми, но приобрела и «широкого» читателя, потеряв свой прежний, в сущности, достаточно экзотический характер. Новый автор, новый читатель, новая обстановка вызвали к жизни и новую литературу. II главным представителем таковой являются гунки.
II
«Гунки» — буквально «военные описания» — представляют собой основной повествовательно-описательный жанр эпохи Камакура, заступивший место прежних моногатари и, надо сказать, отчасти связанный с ними и генетически. По крайней мере, часть гунки образует свое наименование по тому же типу, как и повесть времен Хэйана: «Повесть годов Хогэн» — «Хогэн моногатари», «Повесть годов Хэйдзи» — «Хэйдзи моногатари», «Повесть о доме Тайра» — «Хэйкэ моногатари» и т. д. И это совпадение формы наименований соответствует действительной генетической зависимости новых моногатари от старых: влияние предшествующей вполне разработапной блестящей литературы не могло не сказаться на творчестве новых авторов — при всей их отличной социальной сущности. Но, с другой стороны, эти гунки содержали в себе настолько много совершенно нового как в стилистическом, так и в тематическом отношении, и притом нового, необычайно значительного и ценного, что они смогли в буквальном смысле оплодотворить большую часть последующей японской литературы: не говоря уже о прямых подражаниях им, не говоря о литературных произведениях того же воинского сословия — вроде «Тайхэйкч» — «Описания великого мира» (эпоха Намбокутё), даже творчество городского сословия — в период Токугава — испытало на себе в том или ином отношении влияпие этих «военных описаний». Так, например, под большим влиянием их был знаменитый романист эпохи Токугава — Бакин; вся повествовательная литература эры Гэнроку шла в значительной мере под знаком камакурских повествований. Еще большее влияние они оказали п на всю последующую идеологию самурайства: токугавские феодалы видели в героях гунки воплощение своих рыцарских идеалов; в обстановке, описываемой этими произведениями,— лучшие условия для проявления героизма. Словом, влияние их в последующее время обнаруживается на каждом шагу и притом в самых различных областях японской культуры.