Демобилизация - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «овощехранилище» Курчев не вернулся. Времени было возле двенадцати и он решил двигать в Москву, не заходя домой. Как раз крытая полуторка, свернув у штаба, подъехала к КПП. Курчев полез в кабину.
— Скажешь лейтенантам: в Москву уехал, — кивнул Черенкову, открывавшему ворота.
— Ясно, — ощерился дневальный.
Машина шла в ближний поселок за школьниками и завезла Курчева на станцию. Поездом ему было удобней, потому что от Комсомольской площади до Ингиного переулка рукой подать.
19
— Она в доме отдыха, — ответил старушечий голос. — А вы не военный? Я сразу догадалась. Вам машинка нужна?
— Нет, что вы?
— Инга вернется в марте.
Из той же будки Курчев позвонил в журнал Крапивникову. Ответили:
— На редколлегии. Звоните завтра.
— Кругом шешнадцать! — вздохнул лейтенант. Деваться было некуда. То есть, кругом была Москва с миллионом соблазнов, начиная от кино или чуть позже — театра и кончая Ленинкой, рестораном или просто «культзаходом» к кому-нибудь из знакомых, хотя бы к переводчице Шустовой. Но Борис зарядил себя на встречу с аспиранткой и ничто другое не приходило в голову.
Он лениво прошел вдоль вокзала. У газетного киоска какой-то тощеватый ханурик с усиками читал толстый журнал в серо-голубой обложке, а старик-киоскер ворчал на него, дескать, не читальня. Вокруг шумела вокзальная Москва, лязгали трамваи, фырчали такси и автобусы, а тут один хмырь читал, а другой на него злился — и смотреть на эту комедь раздосадованному лейтенанту было чудно и почему-то приятно. Так и разило штатской юностью с сидением в библиотеках.
Через плечо тощего очкарика лейтенант заглянул в журнал и увидел, что ханурик глотает стихи. Стихи не больно интересовали, но ханурик, которого Курчев по неосторожности толкнул, с презрением взглянул на лейтенанта и тут же уткнулся в журнал.
В полку Борис ходил за штатского, но в городе почему-то вдруг становился оскорбленным армейцем. Словно внутри вырастала какая-то лишняя военная косточка.
— Папаша, дайте и мне, — кивнул Курчев на книжку журнала. Он заметил, что на прилавке больше грязно-голубых обложек не было.
— Отдайте, гражданин, — с удовольствием сказал киоскер. — В читальне досмотрите.
— Пусть читает, — с показной ленцой отмахнулся Курчев.
Очкарик в сомнении оторвался от журнала, беспомощно и беззащитно поглядел на офицера, но интерес к стихам пересилил, и он снова уткнулся в страницу.
— Возьмите себе, — брезгливо бросил Курчев и покраснел. Реплика попахивала пошлостью.
— Спасибо, я домой получаю, — дернулся, как от пощечины, очкарик и возвратил журнал.
Курчев скатал его в трубку и засунул в карман шинели, но тот наполовину высовывался.
«Чёрт, сумки не взял. В урну, что ли, кинуть? Пижон проклятый», ругнул себя. — Позвонить опять старушенции? Сказать, что передумал машинка нужна? Заодно и узнаю дом отдыха. Может, съезжу сегодня. Съездишь, как же, — передразнил самого себя, снова закрываясь в автоматной будке. Она с Лешкой в Питер умоталась. А дом отдыха — предлог для домашних».
Он набрал телефон Сеничкиных.
— Да, — отозвался голос министра. — Ты, Борис? Далеко? Дуй сюда. Пообедаем вместе.
— Сейчас буду, — обрадовался Курчев, словно ему было двенадцать лет и дядька приехал к ним в Серпухов. Он бросился к стоянке такси и в четверть часа добрался до Кудринки.
— Давай поухаживаю, — сказал министр, стаскивая с племянника шинель. Что, тоже купил?
— Чего? — не понял Борис. Он улыбался, глядя на родича. Тот высился в коридоре — огромный, без пиджака, в жилете, похожий на цивилизованного купчину или американского заматеревшего боксера, оставившего ринг. За ворот свежей, видимо, только утром надетой рубахи была заправлена жестко накрахмаленная салфетка.
— Прасковья Прокофьевна, еще прибор, — пробасил дядька в сторону кухни. — Тетя Оля на совещании, так мы с тобой по-холостяцки, — подмигнул племяннику и достал из буфета начатую бутылку армянского коньяка.
Гостиная вся светилась, будто солнце било в нее не из окна, а со всех четырех стен. Шелковая спина дядькиного жилета сверкала, как выпуклое зеркало.
Горбатенькая домработница внесла тарелку с супом.
— Ни-ни, не уносите, — запротестовал министр, когда она хотела переложить на диван «Огонек», раскрытый на портрете Сталина, и третий номер «Нового мира» в картонной обложке, который (это помнил Курчев) стоил на два рубля дороже.
— Вон гляди. Видел? — взял «Огонек». — Старик ничего, а?
— Неизвестный снимок, — сказал племянник. На Сталине не было погон, хотя фотография была явно последних лет.
— Неизвестный? Сказал тоже… Самый что ни на есть известный. Такой и был. А все остальные — намалеваны, ретуши на них больше, чем снимка.
— Часто видели?
— Часто не часто, но доводилось. Год назад что было?! А теперь — всего один портрет.
— Так сегодня только третье.
Курчеву хотелось есть. Суп стыл на тарелке, а дядька, воодушевленный снимком, коньяку еще не разливал.
— И пятого тоже не будет. Вот снимок, стихи — и все. Теперь постановление — одни рождения отмечать.
— Да, я слышал.
— А чего слышать? В газетах было. Стихи прочел?
— Какие?
— Журнал купил, а стихи не читал. Спереди они. Сейчас зачту тебе. Вот выпьем только.
— Ни-ни, в память не чокаются, — отстранил Василий Митрофанович рюмку.
— Так ведь третье еще, — повторил племянник.
— Все равно. По такому человеку можно и неделю отмечать. Вот послушай. Или голодный? Так ты ешь, а я тебе главное. Где оно? Я вроде подчеркивал.
Министр пошарил на столе очки. Не нашел, крикнул домработницу. Она принесла, но не те. Тогда решив, что шрифт достаточно крупный, министр, вытянув журнал в увесистой левой ручище, стал громко, но запинаясь, как в первом классе приходского училища, читать:
Покамест ты отца родногоНе проводил в последний путь,Еще ты вроде молодого,Хоть сорок лет и больше будь.
— Понимаешь, Борька, а?! — прервал чтение. — Да нет. Тебе не понять. Ты сирота, — запустил он свободную руку в негустую шевелюру племянника.
— Вот это — стихи! Не то что у контрика… Как его фамилия, забыл…
— Гумилев?
— Да. По кронштадтскому мятежу припух. Вот нашел:
И тем верней, неотвратимейТы в новый возраст входишь вдруг,Что был он чтимый и любимыйОтец — наставник твой и друг…Так мы на мартовской неделе,Когда беда постигла нас,Мы все как будто постарелиВ жестокий этот день и час.
— Здорово, правда?
— Угу, — кивнул Курчев, наклоняя тарелку от себя, как учила переводчица.
— Там еще хорошее есть. Давайте второе, Прасковья Прокофьевна. Еще по одной примем, а?
Горбатенькая внесла шипящую, сверкающую, как чайник, сковородку. Министру жаркого наложила с верхом, а лейтенанту деликатно, чуть прикрыв донышко тарелки.
— Чего жидитесь? — сдвинул брови Василий Митрофанович. — Солдата накормить не можете?
— Алексей Васильевич и Марьяна Сергеевна не кушали…
— Кладите все. Еще чего-нибудь сочините. Подумаешь, пища. Голод на Волге, да?
— Мне больше не надо, — отодвинул тарелку Курчев. Он обрадовался, что Лешка в Москве и дом отдыха действительно оказался домом отдыха.
— Ничего, не красней, — снова погладил его министр. — Весь уют нам попортила, Прокофьевна.
— А мне чего? Я, как велено, — ухмыльнулась горбатенькая и вывалила лейтенанту в тарелку все, что осталось на сковородке.
— А, мать ее бляху кривую, — пустил ей вслед министр. — Сбила меня. Придется добить бутылку. Как полагаешь?
— Я всегда… — усмехнулся Курчев. — А Ольга Витальевна?
— Ну, ты это брось, — подмигнул Василий Митрофанович. — Это бабка твоя все пела, что я под каблуком, царствие ей небесное. А я просто уважаю тетю Олю. Уважаю и люблю. И обижать ее не к чему. Люблю и уважаю, — повторил с вызовом. — А ты — нет. И тебя, Борис, все равно люблю. Ты мне родная кровь. Ты один да Надька. А Надька начала… Догадываешься?
— Нет, — солгал Борис. Он понял, что дядька не пьян, а только хочет напиться и выпросить жалости.
— Да-да, племяш. Начала. Оленька ее накрыла. Ну, что будешь делать? Позор на седины мои, — провел ладонью по вполне плешивой голове. — Как помер отец родной, все сикось-накось пошло.
— Так это ж не связано… — сказал племянник. Он доел жаркое и теперь попивал компот.
— Не связано? Как же… Всё в заёме, то есть… сбился… взаиме… Алешка из института придет, объяснит тебе по-своему. А я тебе по-нашему, по-старому так скажу: пришла беда, отворяй ворота. Может, коллективом в чем и справимся, но того уже не будет.