Философ - Джесси Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый же взгляд, которым я окинул библиотеку, меня отрезвил: вокруг каминной полки еще различались длинные мазки крови. Голые полки говорили об исчезнувших книгах. Некоторые фотографии висели криво, а стекло одной треснуло прямо посередке. Самые, на мой взгляд, серьезные затруднения ожидали меня с ковром, тем более что машины у меня уже не было. Я снял треснувший снимок (Альма с сестрой на пляже), тревога моя удваивалась с каждой секундой. Неужели я и вправду был так невнимателен? В дороге я все повторял себе, что если кто и заглянет в библиотеку, то увидит – в худшем случае – следы шумной вечеринки. Но если я был слеп настолько, что проглядел даже то, что находилось у меня перед носом, то какие еще менее приметные проблемы оставил я без внимания? Каким числом деталей пренебрег? В библиотеке пахло смертью, мне захотелось вернуться в постель. В этом и состоит, подумал я, единственный ответ: спать, продолжать спать, пока я не проснусь в другой стране, в двухстах годах отсюда. Здесь мне придется позаботиться слишком о многом, а угроза неудачи так и будет вечно висеть надо мной. И вдруг я понял, со своего рода пророческой ясностью, то, что мне предстояло вскоре изведать на непосредственном опыте: жизнь, которую я знал, закончилась и, пока я пребываю в сознании, покоя мне не будет.
Открытое окно помогло избавиться от запаха, и я, радуясь свежему воздуху, собрал новый арсенал чистящих средств, разрезал на куски старые купальные полотенца Альмы и приступил к оттиранию пола, проходясь по оголенному дереву плотными кругами; пот скапливался у меня под линией волос, стекал по носу и, повисев на кончике, отчего тот начинал чесаться, падал на пол и разлетался брызгами. Каждый раз, как мне казалось, что я справился с одним из пятен крови, я наклонялся, прищуривался и обнаруживал, что оно по-прежнему здесь – призрачно розовый водяной знак либо тонкие багровые полоски, повторяющие очертания стыков паркетных досочек, едва различимые невооруженным глазом, однако мне представлявшиеся яркими, как неон. Не придется ли перестилать пол? Предварительно содрав паркет. Жуткий, леденящий кровь образ явился мне: кровь, подобно кислоте, проедает себе путь до самого фундамента, и остается только одно – снести библиотеку… а если и этого не хватит? Если сама земля сохранила следы того, что произошло над ней? Перепахать ее? Залить напалмом? Закатать в пятнадцать футов бетона? Что я могу сделать, чтобы почувствовать себя в безопасности, раз и навсегда?
Разогнувшись и скрутившись немного назад, чтобы окунуть тряпку в ведро, я опустил ладонь на ковер и зацепился пальцем за какой-то струп. Взглянув туда, я увидел большое пятно крови, из середины которого торчал отвердевший клок человеческих волос.
Я встал, спокойно проследовал в ванную, и там меня вывернуло наизнанку.
В два часа дня я оттащил в крыльцу для слуг три пухлых мусорных мешка.
Хотя Научный центр опустел, поскольку все разъехались на зимние каникулы, я, стоя в этот вечер в компьютерной кабинке, все же чувствовал, набирая в «Гугле» слова «удаление пятен крови с ковра», что совершаю поступок безрассудный. (Я мог, конечно, проделать это и дома, но мне довелось прочесть слишком много статей о мужчинах, чьи жены вдруг исчезали куда-то, а после в архивах их браузеров обнаруживались поиски, проведенные по фразам «не оставляющий следов яд» или «избавление от тела».) Я получил немалое число предложений, начиная с методов профессиональной очистки мест преступления и кончая рецептом, на котором в конечном счете и остановился: вода, соль, перекись водорода.
Работал он лучше, чем я мог вообразить. Кровь снималась с ковра, унося с собой небольшие количества краски. Можно лишь преклоняться перед коллективной мудростью миллиардов людей, из которых столь многие – дураки дураками. То есть работал этот метод до того хорошо, что я задумался – а нужно ли избавляться от ковра? Он такой красивый, а если местами и полиняет немного, то кто сможет сказать – отчего? Вы вот сможете? С другой стороны, уезжая отсюда, я полагал, что вся остальная библиотека выглядит отлично.
Я отталкивал мебель к стенам комнаты, и спину мою опять прямо-таки жгло. Глобус; кресла. Весь в поту, я приоткрыл окно еще на шесть дюймов, скатал ковер, скрепил его клейкой лентой. Библиотека выглядела теперь оголенной, странно ободранной, и я понял, что ковру придется искать замену. Тот, что лежит в музыкальной гостиной, слишком мал. Перетаскивать сюда ковер из гостиной тоже нельзя – получится просто другое зияющее пустотой пространство. И тут решение само явилось ко мне, и я поднялся в мою спальню.
Я избавлю вас от описания акробатических трюков, которые мне пришлось исполнить, чтобы в одиночку вытянуть персидский ковер из-под огромной кровати. Времени это отняло больше, чем я рассчитывал, а спину довело до того, что она объявила мне полный бойкот. Когда же я расстелил в итоге новый ковер, то понял: он слишком ярок – его насыщенные синий и красный цвета никак не сочетаются с зеленью шелка вокруг каминной полки и с мягкой краснотой дерева. Обеспокоенный этим, я все же оттащил испорченный ковер в кабинет, запихал в угол и оставил там – ожидать решения насчет того, как я от него избавлюсь; затем, сгибаясь вдвое от боли, вернул библиотечную мебель на прежние места, закрыл окно и отправился на поиски ибупрофена.
Так я протрудился несколько дней. Бросил в каком-то переулке пылесос Дакианы, а на парковке супермаркета – разбитый торшер. Отдраил прихожую, кухню, крыльцо для слуг, изведя ведра воды и галлоны мыла. На четвереньках, с тюбиком герметика в руке исползал всю гостиную, не понимая, что мне делать с выбоиной, которую оставила в штукатурке брошенная кочерга. Я стирал коврики ванной, набивал холодильник едой, которую желудок мой не переваривал. На время каникул многие мастерские позакрывались. Мне пришлось заехать аж в Бруклин, чтобы найти открытую багетную, в которую я сдал для починки поврежденную рамку с фотографией. Я вызвал драпировщика, и тот предложил заново обтянуть оба кресла тканью, похожей на прежнюю, запросив за все тринадцать сотен. Я согласился, он увез кресла. Я измерил пустое, оставленное погибшими книгами пространство, зашел в букинистический магазин, продававший книги ярдами, и попросил продавца подобрать все, что у них есть на немецком языке. Стекольщик, пришедший, чтобы вставить выбитое стекло, сказал, что воспроизвести миниатюрную картинку он не сможет. Да и никто бы не смог – вещь была редкостная, настоящее произведение искусства. Такое погубишь – уже не вернешь.
Все эти дела, как ни были они тягостны и обременительны и сколько времени ни пожирали, стали для меня спасательным тросом. Без них я наверняка развалился бы на куски. Чем сильнее погружался я в мелочи, тем легче было не думать о том, что я сделал или что теперь со мной будет. Нет, лучше уж списки пустяковых дел составлять.
Сказать, что на меня нападал страх, было бы не совсем правильно, да и никакое слово не способно точно передать ощущения тех первых нескольких дней. Не «нападал», поскольку это слово подразумевает внезапность, натиск разрушительного урагана, сила которого отчасти определяется его целенаправленностью. Моя же буря вызревала медленно: погромыхивающие раскаты в животе, постепенно поднимавшиеся вверх, обещая все худшее, худшее, худшее… да и не «страх» это был, скорее букет самых разнообразных эмоций, каждая из которых окрашивала и формировала остальные – вот как симптомы, соединяясь, образуют единственную болезнь. Присутствовало среди них ощущение отчужденности и что-то еще – пожалуй, правильнее всего будет назвать это духовной тошнотой. Ну и постоянная угроза непристойного срыва, потребность визжать или хохотать, бросаясь всем телом на дверь моего рассудка, одолевавшая меня, пока я нетерпеливо переминался перед кассиром, наблюдая, как он ошибается, подсчитывая мою сдачу. Часто мне начинало казаться, что я попал не в свое тело, и я обнаруживал, что разглядываю собственную руку, гадая, откуда она взялась, а следом принимался гадать о причинах такого моего поведения, а следом – гадать, почему я об этом гадаю – способен ли я вообще видеть хоть что-нибудь ясно или теряю рассудок… и так далее и тому подобное… То был выматывающий нервы, рекурсивный самоанализ, который если куда меня и приводил, то в еще большие глубины моего сознания, а именно их мне следовало избегать в первую очередь. И, приходя куда-нибудь, все равно куда, я знал, какое произвожу впечатление: человека свихнувшегося, подозрительного, скорого на испуг, без нужды резкого. Понимание того, что это лишь усилит мою чувствительность к реакциям людей, заставляло меня становиться еще более подозрительным и резким. Я чувствовал, что все вокруг присматриваются ко мне – к моим покрасневшим от паров детергента глазам; к ладоням, сморщившимся, стиснутым в кулаки и дрожащим. Присматриваются к разодранной правой щеке, этому извещению о том, что я виновен, виновен, к моей личной каиновой печати. Каждое утро начиналось с того, что я наносил на лицо густой слой тонального крема – мало ли кто может ко мне заявиться. Я, конечно, никого не ждал, но лучше переосторожничать, чем после пожалеть. Крем разъедал ранки, вынуждая меня почесывать их, они открывались снова… я начинал думать о том, как они бросаются в глаза… и спешил нанести еще более толстый слой крема – пока кто-нибудь не увидел меня, не заподозрил неладное, не донес.